– Анна, отойди-ка от нее, – попросила Поля со смущением и гневом вместе. – Ведь у ней опять начнется антимония по-старому. Лепит, благо язык без костей и нет ума…
– Она пнем сидит, молчит, молчит, ну, а если скажет что, – тогда хоть святых всех выноси. Не поймешь, с чего ее заносит…
– Ты не говори. Охотно тебе верю. – Поля с твердостью наклонила голову, веревку натянула. – Пошли! Орут…
Погоняльщиков будто прорвало. Они все упрямей, озлобленней подгоняли русских. Дело шло к какой-то развязке.
– Матка, Schnell! – сказал Анне лично приостановившийся над ней, согбенной, солдат, который выстрелил в нее вчера, когда она метнулась за упущенным мужниным письмом, – сказал волевым молодым голосом, теряющим терпение. – Ferstein?
Она глянула на него – и ее буквально пронзили его неживые, льдистые глаза. На этом осклиженном льдистом большаке, на котором-то и так спотыкаешься, тащась с усилием куда-то в неизвестное. Глаза солдата подхлестнули, всю ее переворотив – сильней всяких его выстрелов; они очень убедительно сказали ей про то, что теперь никоим образом нельзя допустить такое, чтобы была дотла разрушена их прежняя жизнь и все, что она несла им с собой, и чтоб началась какая-то другая жизнь – нелепая жизнь – поражение.
Все дальнейшее в ее воспаленном воображении уже виделось как сплошной поток мытарств, в котором все они, выселенцы, чрезмерно борясь с течением, барахтались зря. Уж не было никаких иллюзий относительно конечного исхода выселения. Стало быть, сейчас следует противиться, используя для этого хоть малейший шанс; нужно непременно улизнуть куда-нибудь, улизнуть, покамест конвоиры еще не следили тщательно за каждым, не очухались, не озверели до крайности.
Поля, всегда отличавшаяся трезвостью своих суждений, сметливостью и решительностью, поделилась с Анной также тем соображением. И она примечала все. Она тоже углядела, как пытался Силин дважды или трижды остановить немецкие автомашины и, манипулируя какой-то бумажкой, о чем-то просил немцев, но они ему, видать, отказывали в его просьбе. Но позднее, когда она, Поля, спохватилась, его с семьей уже не было в колонне. Значит, где-то он удрал. Незамеченный. И Авдотьин тоже. С женой. Значит, что-то есть во всем этом такое, от чего необходимо избавиться скорей, пока не поздно. Это лучше, что соглядатай удрал. Развязались руки малость…
– То-то утречком я услышала, он еще хорохорился сомнительно.
– Метался?
– Да. Как трепло худое. А кишка, знать тонка.
– Памятливый… И запомнил плохо тем, кому гадость причинил.
– Он опять грозился пистолетом. На крайний случай. Тряс им: а вот это у меня на что? То ли у него немецкий, то ли отобранный у пленных красноармейцев – не могу сказать.
– Что он с одним пистолетом сделает? Собачья блажь!
– Нет, он в таком смысле говорил, чтобы, мол, пустить себе пулю, если что…
– Ах, вот как! Вон какая силища их перла, да и та обломалась, видно.
Большак петлял. Вдоль него, возле расставленных снегозадерживающих дощатых щитков, сохранившихся от довоенного еще времени, нанесло целые сугробы. Во время гонки кто-нибудь из идущих периодически заскакивал туда, в снеговые излучины, по нужде…
Антону тоже приспичило сбегать туда. Он поскорее направился вперед, учитывая скорость движения колонны, и зашел в межсугробье. Из этого он попутно заключил, что вообще-то в одиночку, без вещей (усыпив тем самым бдительность конвоиров), можно запросто исчезнуть из колонны; но ведь важно сразу всем исчезнуть, чтоб не потеряться никому. Как же испариться нам от немцев наилучшим образом?
Занятый таким соображением, Антон поскорее возвращался заносом, вдоль щитков, составленных шалашиком – наклонно, уголки на уголки, когда внезапно натолкнулся на обснеженно-недвижное тело девушки в лиловом пальто. Открытые, застекленевшие глаза и покойно-строгое суженное лицо лежащей своим сожалеющим выражением словно пристыдило его в чем-то, в том, может быть, что жил он, занимался интересами пустыми, – он то увидел, хоть и мельком, потрясенный, впечатлительный.
Антон впечатлительностью походил на мать, у которой был еще врожденный такт, природное чутье, и ее сейчас, по возвращении его к санкам, ничуть не обманул возбужденно-лихорадочный блеск его опущенных глаз, его невнятное бормотанье в ответ на ее вопрос, хотя она не стремилась более расспрашивать его о том, что случилось с ним, чтобы не расстроить его еще больше, она видела.
Еще долго волоклись сельчане по большаку и растягивались, и подтягивались, как спохватывались; в их сощуренных слезящихся глазах качались и качались спины, тени от идущих впереди, от газующих автомашин, от деревьев, от сугробов, от следов, и уходило солнце низкое, холодное, словно оно таяло в полыньях чистых серых туч. И Анна еще не раз, переглядывая, пересчитывала про себя всех своих, с кем шла – ползла.