Анна, кажется, уже руководила всеми. Удивительно!
Обледенелый сруб колодца с цепью виднелся в окно. Был он на расстоянии лишь четвертой отсюда вправо избы наискоски – избы о трех веселых, в резных охристых наличниках, окнах. Однако бабы засудачили и не пустили туда тех, кто помоложе и кто, соответственно, побыстрее мог бы сбегать, – помнили, что молодые рисковали собой сейчас больше. Вызвались сходить (и настояли) молчаливо-безропотная Авдотья, сестра Большой Марьи, и порозовевшая вмиг Дуня.
Они внешне подделываясь под старух, закутали поглуше в коричневые платки лица, сгорбились, и вот их две темные фигурки с ведрами ушмыгнули туда, по-кошачьи прижимались, лепились к стенкам замеревших затененных вечером изб и оплывшим фиолетовым в тени сугробам.
И Анна, замирая вновь, следила за ними в уголок окна и мысленно, ревнивым взглядом, вела их бережно в оба конца; притом она честила себя в душе, как только могла за то, что ее не пустили. Уж лучше б сама, она думала, пошла за этой водой; она б переживала несравненно меньше за себя, чем за них! Это ж хуже казни.
Но пока она думала так, в то самое время как посланные уж несли колодезную воду, расплескивая ее от торопливости, глуховато где-то вскричал радостный Наташкин голос:
– Ура! Спасены! Мы спасены!
Оторвалась Анна от окна, не веря и досадуя: что все значит? Где? И почему такой восторг? А у ног ее, из лаза в подпол, уже сияла Наташа, высунувшись с найденной картошкой в руках; она нашла остаточки ее, правда, мелкой – с воробьиное яичко, в разрытой там кем-то потайной ямке; нашла и остатки ржи в сундуке, перемешанной с землей (по-видимому, немцы брали ее для кормления лошадей), – пуда два. Следом и ребята – Антон, Гриша – вернулись с добычей: наткнулись во дворе на кадушку с квашеной капустой. Так обеспечились едой. Не худо.
Как ни изголодались, поначалу Анну даже передернуло от того, что собирались они сделать, – как так, без спросу взять не принадлежащее тебе, положенное не тобой? Разве можно? Креста нет на нас! Это все равно что воровство. Что ж, владельцы возвратятся к пустой ямке? Не найдут ведь ничего. Чем жить будут? Загадывали ведь на будущее. Однако дочь ей выложила с простотой естественной и неопровергаемыми доводами: все равно все пропадет – не спасешь разрытое. А нам – пользу услужает вовремя: сейчас насытимся. И голод переборем. Может, нашими последними припасами там, дома, тоже кто-то пользуется, не спросясь. Так и помогается друг другу у людей.
– Ну, не говори. Как же жить тогда придется?
– Проживем. Главное теперь – вернуться. Что ты, мамушка!..
Несколько горстей ржи смололи на мукомолке – кругляке – для ржаного супа.
Темнело. Расплывались и терялись за избой звонкие мартовские блики, тени. А здесь, подле затопленной большой удобной печки, с пооббитыми, точно искусанными кем-то боками, с неразбитым еще подом, Анна даже отошла душой, взбодрилась, точно подкрепленная так наилучшим – нравственным – лекарством. Она сноровисто делала дела. И головокружение у ней само собой утихло. Даже будто ей уже подумалось под веселое трещание дров в огне: «Ну и хорошо, родная, дети мои, и ты снова с ними вместе, ладитесь; потому твоя изболевшая душа становится на месте, болит меньше, – тебе легче, легче, что и говорить…» На какое-то мгновение ей показалось впрямь, что это был ее дом родной. Точно так же, как еще казалось ей по временам, что все это происходит никак не с ней, потому что на такое у ней просто не хватило б сил и мужества. Но только это показалось на мгновение. Для того, чтобы проверить, что она ничуть не ошибается, она машинально, не отходя от печки, вскинула глаза на матицу, что над нею проходила, – и не увидала там привычные по дому цифры «1964», вырезанные Василием перед уходом на фронт. Цифры эти обозначали предполагаемый год смерти Василия. Так еще во время гражданской войны предсказал ему один гадатель. В окопах на Украине. Василий вырезал их с полным убеждением, что, значит, он придет с войны живым, но больше для того, чтобы в дни сомнений Анна, все домашние получше помнили об этом, непременно-непременно его ждали.
Танюшка подъюлила к ней и, смеясь, сказала:
– Мамочка, а Славик опять сплашивает у тети Дуни: наш это дом или не наш?
Она взглянула в полутьме на густо затененные и будто подкрашенные грустные Дуняшины глаза и сказала:
– Некогда мне, доченька. Потом, потом. Иди. – Воображение уже рисовало ей самыми невообразимыми оставшиеся километры пути до дома. Это надо было завтра сделать. Может, наконец-то с Полюшкой увидятся; ей-то проще было добираться – не обсажена детьми. Да и вырвалась когда… Словно целый год прошел. Такое ощущение.