Потом, заговорив, Антон поначалу закартавил: четко не выговаривал, несмотря ни на что, букву «л». Ничто не помогало. Начались у матери новые волнения, беспокойства и сомнения. Анна спрашивала у него: «Может, ты пока не будешь ходить в школу? Больно мал ты по сравнению с другими школьниками: тебе семи годочков еще нет – шесть с половиной ровно». Но он упрямился (самостоятельность его заела с самого раннего возраста), не соглашался: «Нет, мне в шкое учше, интеесно». Ну, если «учше», так пусть «учше». Оставили его в школе. Зато учительница – хотя и по-доброму, видно, – отшучивалась перед красневшими родителями на родительском собрании – говорила, что у нее одни ученики с дефектной речью: кто «л» не произносит, кто «р», кто еще что – какой-нибудь звук, а кто заикается даже.
V
Между тем после того, как беглецы закрылись вновь, напряжение чуть спало, улеглось, и хотя там, за стенами, такими ненадежными, все не прекращалась какая-то пугающе длинная возня и перемещение масс отступавшего неприятеля, в избу вдруг вкатилось (надо полагать, само собой) легкое веселье; оно захватило всех врасплох, окутало, что туманком, как ни протирай глаза от удивления и не ищи вокруг известные или хоть какие-нибудь приметы. Оно благодатно расслабляло скованный, пооббитый бедами организм. Как будто не было теперь ни у кого всех мучительно выматывавших невзгод, томительного ожидания чего-то под страхом смерти, ноющей (у Саши) боли, мешавшей порою дышать, делать глубокие вдохи или просто двигать ногами.
Анна отошла немного:
– У меня аж дыхание сперло, – как все развеселились буйно.
Видимо, смешинки в рот попали. Не без этого. Наташа засмешила всех, подхватив:
– Ой, помню в нашей школе сельской, что открылась по соседству с нами, в доме раскулаченной семьи дяди Трофима, мы хором – всем классом – продекламировали стих (конечно, не нарочно, а так переврали – по-смешному): «В заду дыханье сперло». И учительница обалдело уставилась на нас, а мы – на нее. Немая сцена длилась. Нечего сказать, мы были оторвы – ой какие! Раз Нина Петровна нам велит: «Скворцова, Кашина – в угол!» Та встала. А я нахмурилась, брови сдвинула: «Не пойду в угол!» – «Тогда книжки отдай!» – «Не отдам». Подошел староста класса, я вцепилась в свои книжки. А перед учительницей, Ниной Петровной, вроде неудобно все же так – отдала ей две. Скворцова в углу хнычет: «Нина Петровна, отдайте книжки, дальше мы не будем…» А я – нет. Говорю: «Платили, платили деньги за книжки… Отдавайте тогда деньги». Нина Петровна вынимает по три рубля, отдает Скворцовой и мне. Говорю ей: «Зачем же деньги, отдавайте лучше книжки». Не отдает. Вот пришел отец домой с работы, а меня еще нет с ученья дома. Сюда, в школу, зашел. Учительница так, мол, и так. Отдала ему мои книжки. Ну, и всыпал он мне по первое число, что надолго запомнила.
Тогда в третьем классе учились вместе с нами, малявками, уже семнадцати-восемнадцатилетние. А учителя потом прислали к нам молодого и живого. Он хотел однажды наказать ученика, а тот, сидя за партой, как заорет на него: «Уйди, Гриша, от казенки!» И я приложилась: раз ему рукава оторвала. У пиджака. Повозиться с нами любил он в переменки. Мы на руках его висели – катались. Я-то ухватилась так неудачно – и рукав затрещал запросто. Учитель мне и говорит: «Ну, вот что, девонька, оторвала – теперь пришивай». – «Ну, говорю, была нужда: сам катал, сам и пришивай». Тогда пришила ему оторванный рукав наша добрая нянечка.
Вот какая я дура и баламутка была. И ведь есть-то дурра.
Затем вспомнили то, как все после тифа, выздоравливая, насилу учились ходить – ни у кого не слушались ноги. Антон еще бредил: «Ой, надо же: опять исчезли!» (Оказывается, камушки к зажигалкам – помешались ребята на них). Или вскакивал: «Ой, где же он? Только что здесь был…» – «Кто, Антоша?..» – «Да хлеб, тетя Поля принесла. Положила под мою подушку…» Ведь, как же, только и мечтали о еде (сидели и в окопах – мечтали эти полтора года: «Нет, после войны, когда настанет время хорошее, уже не будем ничего из вещей покупать, а только есть будем».
– Мам, скажи, – спросил Антон, – а что, папка наш батрачил до того, как он женился?
– Нет, сынок, – разуверила Анна, – он сроду не был батраком. Смолоду отец нашего отца, Данила Гаврилович, считался из порядочных. Был жестким, пьющим – страсть! Его, пьяного, обирала-обчищала вторая жена, мачеха Василия и Трофима…
– Это – бабка Степанида наша, что ль?!
– Ну, она тогда еще такой не была… И вот обирала его, а он приставал к детям – дескать, это они его обирали. Вот как. Умер он, когда Василию исполнилось одиннадцать лет. Он тоже, как и я, рос без родителей, считайте, – про это я вам говорила.