Выбрать главу

На ослушников бранились старшие – ведь они совались мало того, что в самое пекло, но и еще на глаза фашистам и еще (поразительно) притушивали пожар, когда те специально подожгли постройку.

– Вы хотите, чтобы всех нас расстреляли, что ли? Отойдите прочь! Поглядите, сколько их наперло, этих паразитов: все идут… из тьмы…

Все реже советская батарея обстреливала это место.

Пеше пошли опять эти серо-черные ночные призраки. Устало-измотанные фронтовики, почти не задерживая монотонный шаг, снимали тут с плеч своих прекрасно сработанные ранцы с шафрановым верблюжьим мехом сверху, вытаскивали из них носильные вещи – излишнюю в походе тяжесть – и швыряли в пламень, швыряли санки, шинели. Избавлялись.

Итак, горела-догорала, что свечка, русская крестьянская изба, срубленная плотниками, мужиками, и дававшая покой и приют хозяевам и детям их; горели лимоны, выращенные, вероятно, в Италии чьими-то мозолистыми крестьянскими руками; горело тянувшее плечи солдат солдатское белье, сотканное, сшитое чьими-то рабочими руками в Германии.

Мерзкая война пожирала все. Перевертывала интересы. Немецкие фашисты использовали для себя награбленное добро и сырье, труд тысяч и тысяч советских людей – не платили за это, не кормили и не одевали не месяц и не два (думай сам, как тебе прожить) и пользовались еще теплом чужих домов, а теперь, убираясь восвояси, разрушали и сжигали все, самоутешаясь, как один из них, ораторствовавший еще около пожарища солдат, который тоже мимо него проходил и что-то с себя тоже в огонь бросил:

– Ost und West, dawe in das Best. – Восток ли, Запад ли, а дома лучше.

Только зрителей возле него было мало. Почти никаких. Они, немцы, разогнали, распугали всех.

Еще наэкзальтированный, видно, пустобрехим звоном нацистской пропаганды, зачумленный этот моложавый солдат тоже, значит, опростал над истребительным огнем свой ранец от чего-то носимого, приобретенного, скорей всего, силой оружия, не без облегчения избавляясь от чего-то уже лишнего, на его теперешний взгляд. И тогда-то сказал это самое о собственном доме, словно так признавшись в своей слабости наоборот, но никоим образом не оправдываясь перед странно возникшим здесь русским мальцом Антоном, серьезно глядевшим на них и судившим их, чавкающих в снежно-грязном месиве, – свидетелем их позора. Немец даже подмигнул снисходительно-приятельски Антону – не как немецкий солдат, которого надо бояться. Кошка-то – мышке… Ничего себе!

А Антон в каком-то наитии стоял, как встал с консервной банкой в руке, уж не слыша, что его узывала мать, близ пылавшего еще пепелища чьего-то крова, вблизи от удиравших гренадеров, и думал о чем-то важном, значимом, бывшем выше всего, всех других соображений. Не то, что они, местные мальчишки, настолько вдруг осмелели или расхрабрились – это было у них в крови с самого начала, все им было как-то нипочем. Может, потому лишь, что были они еще все-таки детьми наивными, наученными уже, правда, тоже горьким опытом в немалой степени.

Невероятно, казалось, но после всего, что было и он видел, Антон не только не испытывал чувства какого-либо замешательства перед ними, немцами, перед газующей лавиной их, но и не испытывал также чувства острой поголовной ненависти к ним, как будто они роились теперь на виду у него в совершенно иной, нежели жил он, плоскости и по совершенно иным законам; он смотрел сейчас на них, солдат, как на кучу муравейника, в котором протрубили тревогу. Безразличны для него были даже страхи, важно то, что что-то делалось для того, чтобы наконец бесповоротно изменилось все. Так, наверное, летит-взмывает яркокрылая бабочка по весне и не думает ни о каких последствиях.

Однако Анна, одергивая ребятишек, не перестрожала и теперь. Нисколько. Так как немецкие два ефрейтора сами строго, но беззлобно (даже) отогнали ребятишек прочь, словно в слабости душевной не позволив им играть в столь занятные ребячьи игры в непосредственной близости от отступающих. Неровен час. Причем великодушно успокоили: нет, не сгорит ваш дом – огонь уж не достанет до него.

Прогнанные к своему неудовольствию ребята пробрели опять на огороды – к своим. И ругалась на них Анна:

– Ну, что было вам говорено! Достукались! У-у, баловни и неслухи! Нет уема… Разве можно этак? Сунулись туда, в пекло самое…

Все уж дотлевало. Поиссяк поток отходивших солдат неприятельских. И тогда продрогшие на сквозных задворках, наглотавшиеся гари, беженцы, счастливо забились вновь в «свою» избу, которая их крепко выручала тут (совсем неважно было, старостиной или чьей другой она была), – досыпать в ней легли по-прежнему, хорошо ли, плохо ли. Проходя мимо свежего, сейчасного пожарища, Анна, словно над могилою – еще одной – перекрестилась с чувством. А уже в избе сказала: