Выбрать главу

– Я сейчас… Слетаю туда… И погляжу… – И с тем, отделившись, мигом всех опередила, не успел никто даже попытаться ее задержать.

Хуже того, кто-то еще благословил ее весело – в тон ей:

– Да, пожалуйста, махни, Верочка, касатик!

– Ой, – ужаснулась Анна мгновение спустя, – нет, подумать только! Послали семилетнюю девчонку в разведку – неразумные искатели! Кто ж из нас малее да глупее, не пойму, – она или мы, взрослые?! Определенно – мы, должно, если так.

XIII

Охотно побежала вперед Вера, пока не видя ничего такого, чтобы ей чего-то устрашиться, убояться, и не думала ничуть о том, что ей могло быть отчего-нибудь страшно. Припрыгивая, она добежала до крайней землянки своей, распахнутой настежь. Всюду царило непривычное безлюдье, поражавшее воображение, и все было брошено, или выброшено, и пораспахнуто, или побито.

Единственное существо, кого Вера встретила здесь, у землянки, была их серая кошка Мурка, похудевшая, с опавшими боками, но тотчас узнавшая ее; она замяукала жалобно и вместе с тем обрадованно, стала ластиться у ее ног. Так ведь было и осенью 1941 года, когда уезжали от бомбежек в Строенки и Дубакино: Мурка и тогда, пережив отсутствие своих хозяев, очень радовалась возвращению их. То же было и теперь. Тоже две недели прошли. Покамест они были в изгнании.

Второпях, уже пугливо, побегала, побегала Верочка меж покинутых землянок и мощных немецких блиндажей, нашлепанных везде в Ромашино, как водилось, за счет отнятых силой у живущего населения и разобранных изб и иных деревянных построек, словно как в какой неведомой глухомани – одна-то, такая пигалица – от горшка два вершка, да и разобрал ее по-настоящему испуг; испугалась она небывало застойной здесь, под линией фронта, тишины, к которой не привыкли, и неправдоподобного безлюдья. Сердечко у ней заколотилось чаще, чаще да отчаянней. Слыхать далеко, пожалуй, было. И тогда, будто бы ликуя сквозь заколотившуюся эту дрожь, помчалась она, сколько позволяли ей великоватые семимильные валенки и одежда грубая, хлопавшая по коленям длинными полами, уже навстречу своим, чтобы поскорее быть ей вместе с ними, около них и так зарядиться снова храбростью, спокойствием. Вместе-то, что ни говори, бесстрашней.

– Что там? Как? – приостанавливаясь, набросились на нее с вопросами подходившие.

С ходу она выпалила, добежав, запыхавшаяся:

– Там все разорено и нет никого, ни единой душеньки, одна киска наша бродит, жалобно мяукает, вот! – и взяла мать за руку. Теплую. – Наверно, тоже хочет есть.

– Что, и тети Поли еще нету, солнышко? – только удивилась Анна. – Ну и ну!

– Не, мам, не видала я. Только видела, что стекла у ней выбиты. В избе.

– Господи, спаси ее! Одна с бабкой, может, где-то надрывается… А ушла она ведь много раньше нашего оттуда. На неделю раньше. Ну, пойдемте, детушки, быстрей; уж последний-то подъем теперь возьмем – и, считайте, дома будем, дома все-таки. Теперь сами все увидим… Значит, умелись они-то, изверги! Очистили…

– Мамка, тоже ты дрожишь?..

– Немножко так, роднуля. Не таю от вас. Я не таю. – И было Анне некогда вздохнуть.

«Что, свободные идем?! – сверлила каждого мысль, не только Анну. – Свершилось это, что ль?!» Даже больно, больно становилось в сердце от того, что лихорадочно-потерянно чувствовалось и думалось в эти скорые и долгие вместе с тем минуты. Радость распирала легкие.

Очень скоро войдя в свою деревню, все увидели разор повсеместный, пакостный. И в землянке Кашиных было то же самое: вероятно, тот разор – немецкие солдаты, полицаи и предатели-власовцы шаргали всюду тут и нарочно пакостили народу, которому они ни за что, но, тем не менее, с легкостью нанесли уже столько страшных увечий и вреда, исходя лишь из своих подогретых мерзко хулиганских побуждений.

Но и все-таки сказочный был этот день для возвращенцев, несмотря ни на что: великое дело было сделано – они наконец-то вернулись домой, Анна и другие матери привели домой своих ребят-цыплят!

А дома, известно, и стены, какие еще есть, помогают. По крайней мере, так казалось. Ведь веру в свободу, подумала Анна, они подсознательно, должно быть, связывали с верой в непокоренную Родину, с которой их хотели разлучить жестоко, разлучить обманом, вероломством, хитростью. Они увернулись от разлуки с нею, как смогли: страшась, но делая по-своему, наперекор насильнику.

Да, это было, видимо, сильно развитое в ней чувство родительского гнездышка, не более того, – чувство, необъяснимое ей самой, как ни пыталась она постичь его и так, и сяк, с какой стороны она не подходила к нему. Оно ведь тонуть ей не давало, держало, что называется, наверху и вело ее почти прямехонько сквозь все невзгоды; оно приказывало ей властно: сделай так, а не этак. Потому отчасти все-таки, если бы, конечно, и отпали, можно допустить, эти путы, связывающие ее по рукам и ногам, – ее несмышленыши, она в 41-м году опрометью не бежала бы за тридевять земель; лишь потому, что почему-то с твердостью и неистребимостью верила в его неприкосновенную святость, нерушимость до тех пор, пока была жива, пока обреталась, оборачивалась здесь, как могла, со своими малыми. Всеми.