– Да? Ну! Ну! – вскинулась она с сильнейшим оживлением. – Они все-то к тебе, Анна, добавились, и ты их вела, так?
– Не могла ж я, Полюшка, их отбрить, отпихнуть от себя, как другие даже мужики.
– Ну, разумеется, нет! Об чем речь?…
– Мы спаслись, наверное, только благодаря своей настойчивости и независимости. Когда я еще в тот вечер попросила Семена Голихина взять нас с собой, он мне ответил хлестко, свысока: «Всех вас не ужалеть мне одному. Каждый должен о самом себе тут позаботиться». Вот и все. А меня такое зло взяло…
– Умница ты, Анна! Ишь, каким он дипломатом повернулся! Да, и на войне вот, оказывается, так бывает: кто речьми, а кто плечьми. Люди лучше проверяются.
– На меня же там, в землянке, даже бабы уже глаза выголяли, тявкали, – пожаловалась Анна. – Видать, лишь за то, что не спустила им бездушия, что неплохих ребят нарожала, что будто застила всем свет. Оборзели начисто. – И неожиданно прикрикнула, срываясь голосом: – Антон, Саша, перестаньте вы шуметь, спорить… Дайте нам поговорить! Я не понимаю: взрослые ж!..
Саша и Антон какой-то порох рассматривали – спорили меж собой.
– Тьфу, канальи бесстыжие! – ругнулась Поля. – Распустехи! Плохой тот кобель, который на своем дворе брешет, палки не знает.
– И хотя бы кто, когда клевали там меня, заложил, замолвил за меня, за нас словечко – нет, ни боже мой: все словно воды в рот набрали или язык слопали. Как и надо. Ой, спасибо тебе, Полинька, за понимающее твое сердце. Нам-то очень недоставало тебя там. Вспоминали.
– И все-таки сейчас мы дома, – сказала, точно напомнив об этом, Наташа.
– Не говори, – продолжала Анна. – Что мы пережили, что перенесли – непостижимо; нам как-никак повезло: даже до сих пор не верится, что живы. В свой ботинок и ночью наощупь влезешь ногой. Родина спасла нас. Не знаю, что бы с нами было, если бы мы оказались в эти тяжелые дни вдали от нее. Ведь за нее держались, как дети, за мать.
– Истинно, – сказала, помаргивая, Поля. – Я-то зачем еще пришла к вам тотчас – еще не разупаковалась, хотя, собственно, мне и разупаковывать-то нечего. Я пришла к вас с предложением: переходите-ка вы жить ко мне, в избу.
– К тебе?
– Да, а что? Изба ведь большая, все равно пустует… Перетаскивайтесь! Что же будете вы мытариться и дальше тут, в сырости? – Поля точно этим самым и давала понять наперед, что она снова берет на себя какую-то часть браздов Анниного правления семьей, облегчая тем самым долю Анны.
– Сегодня мы уже разок попробовали перетащиться – в Лизаветину избу, – призналась Анна, покраснев. – Один советский командир нас туда определил, пришел к нам и определил туда; сказал, что приказано нашей властью больше не жить населению в землянках. Да та распорядительница, сама Лизавета, некстати заявилась, выгнала нас. Уж она нас лаяла, лаяла… Лаяла, лаяла за что-то. И такие мы и сякие. Захапали все…
– Ну? – привставшая было Поля, для того, чтобы идти, присела снова, заморгала часто глазами.
– Такая базарная баба. Я никогда о ней так не думала… И она даже не помнит, «спасибо» не сказала, что, когда лежала в нашей избе в тифу, сколько Наташа за ней ходила, как потом учили ее ходить – ноги у нее отнялись… Все это забыто… Мы – хапуги, и все тут…
– Так-так-так. – И Поля вдруг скривилась в лице и заплакала. – Такая семья у тебя, Аннушка, – и вот тебе приткнуться некуда? Немедленно пошли ко мне, слышите! Я как чувствовала. Сердце мое ныло-поднывало.
– Полюшка, спасибо. Да ведь я со своею ребятней сильно стесню тебя – смотри, закаешься потом… Сама хлебнула лиха.
– Ну будет, будет тебе извиняться. Стыдно! У тебя-то не изба же – сюда всякая вода вмиг сейчас нахлещет, что ты, право…
– Для обезопаски мы уже весь снег сверху – с перекрытия – срыли, скинули. Чтоб не затопило нас.
– Все равно вода насочится и набежит, как в колодец. Идемте, я говорю.
– Надо же, наверное, со Степанидою поговорить насчет этого…
– А для чего?! – повысила голос Поля. – Совсем необязательно докладываться ей, скрипучке. Изба у меня вместительная. Нас же только двое. Так что места хватит всем, родные вы мои. В тесноте, да не в обиде. И для хорошего дружка и сережку из ушка. – И потому, с какой радостной дрожью она говорила, это было видно, что она тоже соскучилась по Анне, по Дуне, по их ребятам, и что в этом возобновляемом общении с ними она испытывала для поддержания своего духа потребность не меньшую, чем они в ней.
И, как в дни оккупации, в конце 41-го после того, как Поля съездила на лошади на три дня под Старицу, на фронт, Кашины заметили за ней одну особенность: новой, непривычной для них чертой в ее характере явилось почти равнодушное отношение к таким вопросам, о которых прежде волновалась больше, – о лошади, о сене, о лесе, о доме и так далее, – так и теперь в ее характере заметно было рождение еще чего-то нового, словно на нее нашло новое откровение, или дальнейшее его развитие, яркое, несдержанное. Она сама-то принимала это, как должное.