– Ну, так валяй, коли не шутишь. Счастливо! Ждем! Привет матери…
– Спасибо!..
Мать и Наташа Кашины уже навестили Антона здесь, в березнике; они возникли возле армейской палатки в момент, когда он, залезши наверх ее и маскируя ее, укладывал на нее зеленые ветки. Его очень обрадовала неожиданность свидания. И теперь – еще предстоящее, новое. Были новые волнения. Как все произойдет?..
К сожалению, солдатскую форму под его мальчишеский росточек, как обещали, еще не подобрали – он был в прежней сатиновой рубашке и ботинках. Впрочем – имел на то свое понятие.
– Но-о, мои лошадки ми-и-илые! – тронул поводья да прицокнул языком немолодой костистый солдат Максимов, и потрепанная бричка, на ящиках которой Антон воссел рядышком с ним, мягко выкатилась на зеленый разлив полей с петлявшей проселочной дорогой под неранним уже солнцем.
Пик лета. Незаметно подошел. Зрели высокая тимофеевка, полынь, а где и рожь; жирнел бурьян на месте сплошных пепелищ, окопов, бесчисленных воронок; фиолетово краснели кашка повсюду и Иван-чай на канавах, буграх; гроздьями зажелтела сильная пижма. Однако сейчас его мысли больше занимала предстоящая встреча с домашними: что он вскорости скажет своим? И что они скажут ему? Как обрадуются? И он от волнения даже мало разговаривал с ездовым, кстати, тоже малоразговорчивым, – под мерный, мирный скрип колес он как-то ушел весь в себя, лишь глядел перед собой. Так что они вдвоем почти молча ехали – каждый всяк по себе.
Как скиталец, отсутствовавший дома полный месяц, подъехал к тетиной избе, давшей после освобождения им, многочисленной родне, временный приют. И, радостно встреченный всеми домочадцами – матерью, сестренками, братом и тетями с бабушкой, скоро сидел в переду в их окружении… словно бы на углях: право, испытывал нечто похожее на угрызение совести, с одной стороны, и на чувство жалости, с другой, за то, что предстояло ему сделать дальше – вслед за тем, что начал он сам сознательно. Случилось, что он попал-таки, нет, вернее, запутался-таки в сложнейших противоречиях.
Вот тетя Поля более других могла его понять. Она была издавна его лучшим, понимающим другом. Вон еще когда.
Залатанные кое-как (нечем было и латать их) избяные окна выходили по фасаду на север. Под ними, на ковре плотно стелющейся лапчатки с желтевшими, точно покрытыми лаком, цветками, густела тень с прохладой. И сюда-то с оживленным говорком невзначай подошли три подружки (одногодки Антона) с мужицкими косами на плечах: они направлялись на послеобеденную косьбу трав вместе с его старшей сестрой – и, поджидая ее и серьезно поздоровавшись с ним (он, кивнув в окно, ответил им, в то время как разговаривал с матерью), подсели на завалинку, как-то притихли. В их числе была красивая чернявая, цыганского вида Катя Панина, его бывшая одноклассница, которой он всегда, сколько помнил, стеснялся почему-то.
В избе между прочим уже взвинтился никчемушный разговор. И самый что ни есть неподходящий для дальнейшей репутации Антона – провалиться ему от стыда! Никак уж и не думал-то он заводить его на столь слезливую, по его понятию, тему; но он само собой завелся, дернуло Антон за язык некстати: стало жалко всего (расчувствовался), связанного с его детством здесь, и жалко оставлять вдруг все и мать – словно бы бросать на произвол судьбы. И, не зная, что сказать, он об этом только робко заикнулся было… Этак сплоховал, изменил чему-то верному… Виновато он понурился – и тем хуже было.
– О, погонишься за двумя зайцами – ни одного ведь не поймаешь, говорят, – убежденно сказала, как отрезала, тетя, энергично сверкнув, ему показалось, серьезными глазами.
Антон хотел лишь уточнить, а не то, что возразить ей, чтобы как-то выпутаться с честью из неловкого момента.
– Я понимаю все… – Говорил, естественно, потише, до противности пискливо, верно.
Но она-то, знавшая наперед не то, что прямую выгоду, а необходимость таким образом посмотреть на мир, продолжала, доканчивала свою мысль:
– Поступил ты так, как нужно, и это единственно правильное решение для тебя, пойми. Потом тебя, наверное, направят в какую-нибудь школу – ты молод. Ну, приобретешь специальность, может. Война-то, чай, скоро кончится, раз уж наши вовсю колошматят немцев везде… Мы снова обживаем, налаживаем все…
И это самое – что именно тетя, которую он очень уважал и которая могла ему дать совет даже дельнее, чем мать, и теперь давала без всяких обиняков – по-мужски трезво, убедительно, да еще в присутствии затаившихся там, под окном, девчонок, все слышавших наверняка, – это устыжало его больше всего.
Она говорила совершенно справедливые слова, и тут Антону отчего-то вспомнился тот эпизод, как однажды холодной снежной зимой отец спилил толстенную березу напротив, у колодца. Тогда и было голодно, болел братик-малыш; требовалось чаще топить лежанку для поддержания тепла в избе, а привезти из леса дров было не на чем. И тогда-то к немалому огорчению Антона отец вздумал свалить березу, росшую перед домом, и попросил помочь соседа. Следовало в точности уложить ее на дорогу под наклоном (поскольку береза росла вкривь), чтобы не зацепить эту новую тетину избу; поэтому, подпилив до нужного предела, в березовый ствол толкали длинной жердью. Береза затряслась и тяжко рухнула, ухнув, подняв белую снежную пыль, – казалось, без всякой борьбы, с пониманием того, зачем то нужно. После этого опилили ветви, а ствол распилили на кругляшки. И они, малые ребятишки, суетились возле – тоже работали до большой усталости, перетаскивая и укладывая все порядком ко двору. Он, Антон, помнил, как сдирал тонкими отслаивавшимися листами бересту, очень теплую и нежную по цвету, и видел на ней какие-то таинственно-нежные оттенки и рисунки, и рисовал на ней свои, так как не было бумаги… Потом весь березняк оккупанты начисто низвели, стало совсем-совсем голо, пусто, непривычно…