— Я вас понимаю. Да, есть все-таки что-то противоестественное в том, как мы живем; мы замкнулись в городах, загнали себя в туннели (в железобетон) — бежим впопыхах по ним, обгоняя друг друга, на работу, с работы. С тем мнимым комфортом, отгорожением себя от природы погубили себя начисто: стали изнеженны, невыносливы, дряблы, болезни источили нас. Пройдешь ли с километр, поднимаешься ли на третий этаж — уже задыхаешься. Изнервничались, доводим друг друга; наслаждаемся, что мы такие крикливые, мстительные — попробуйте нас взять живьем! И свои дурные привычки чаще передаем в наследство.
— Ну, наверное. — Антон не спорил.
— Значит, вы всерьез считаете, что ему-то еще может пригодиться закалка?
— Да, практически… Как, впрочем, всем молодым.
— Признаться, я сама точно так же думала, но никак не думала, что уже пробил час и для него. Боюсь: не рано ли?
И она уже как будто успокоилась отчасти и обрадовалась даже, таким образом обсуждая с Антоном, по-видимому, трудноразрешимый для себя семейный вопрос и находя ничто иное, как спасительно-насущную поддержку в этом стихийно-доверительном разговоре. И, хотя она не отдышалась еще, она вновь встревожено, всем сердцем, устремилась к Коле, который, сидя расслабленно, в углу купе, привалился затылком к желтоватому простенку.
— Что, сыночек, устал? Или нездоровится тебе, родной?
Он, выпрямившись снова, отрицательно мотнул головой; причем славно улыбнулся ей, — успокаивал ее заботливо. Славный все-таки, неиспорченный, видно, ничем и никакой уличной компанией, он вел себя застенчиво-скромно и человечно и отзывался на обращение беспокойной матери к нему лишь невинным полудетским выражением спокойных любопытствующих черных глаз с поблескиваньем или своей мальчишеской, не устоявшейся еще улыбкой.
— Да нет, не избалован он у меня, вы не думайте, — как-то виновато заверила она далее Кашиных, словно бы страшась, что ее материнское остережение, очевидное для окружающих, истолкуется неверно. — Вот его заботы, голова его чем занята: до открытий, путешествий всяких — сам не свой. Все-то хочется ему узнать, изведать. И, наверное, так будет до тех пор, пока стариковство подойдет к нему. Обмывая ему, еще пятимесячному, лицо, говорила я, бывало: «Летим, спешим. Руки трясутся. Куда? Куда спешим? Все успеешь. Не только вырасти, но и намучиться… Все успеешь. Не торопись. Это жизнью доказано…» А везу я его издалека (мы сибирские, из…, — она закашлялась и произнесла непонятно, но Антону послышалось: — из Благовещенска), везу, чтобы показать ему весь свет; мало ли что станется там, в будущем, и какая у него впереди жизнь сложится.
Она вздохнула, погрустнела, точно осознавая, что выполняла теперь чрезвычайно скучную обязанность, вместо того, чтобы радоваться от того, что они, мать и сын, вместе ехали куда-то отдыхать. Бесконечно угнетало ее что-то.
II
Воцарилось неловкое молчание.
В вагоне по-прежнему было малолюдно, тихо; мало кто сновал взад-вперед и толпился, как бывает при отъезде, в узком коридоре. Сквозь открытую дверь купе была видна в расположенное напротив окно — что на телевизионном экране — часть мокро-блестящей платформы, оживленной неуправляемым людским водоворотом. Можно было разглядеть, выйдя в коридор: на ней, обтекаемой всеми, стоял и плакал, нисколько не таясь от суетливой публики, какой-то худощавый гражданин с непокрытой белой головой, застарелым шрамом на лице, — плакал, опираясь слабой сухой рукой о плечо прекрасной телесной девушки, немолчно застывшей перед ним в прелестном модном одеянии. Та, видимо, стыдилась его неловких слез. А он сдержать себя не мог.
— О, уже и дождик перестал?! — всплеснулся с места голос Любы. — Вроде бы светлеет снова.
— Что вы, перестал!.. — восстала впечатлительно, взглянув из купе на улицу, попутчица; она и неба-то не видела отсюда — видеть не могла, а о нем уже судила по земле, отягощенная, должно быть, стойкими земными впечатлениями. Тускло-желтоватый свет от коридорной лампочки косо осветил на миг ее усталое лицо, мерцавшие глаза. — Какая же может быть погода — небо все расковыряли. Обложило все… — И затем, забывшись, со свойственной ей резкостью и проявлением испуга, справилась у Кашиных, который час и когда же в точности отходит поезд; подводя свои наручные часы, с удовлетворением сказала, что как все счастливо обошлось для них. Так, по-глупому они чуть-чуть не прозевали поезд свой, — он едва не ушел из-под самого носа. Каково! Но это — наказание ей господнее…