V
— У меня их трое, сынков, — таинственно-взволнованно затем объявила Нина Федоровна. Хотя двое из них уже отбились от рук моих (собственные семьи завели), это ровным счетом ничего не значит для меня. Поверьте мне.
Посмотрю я на теперешних парней-подростков: в шестнадцать-семнадцать лет они еще сущие дети — бегают по переулкам либо с такими же малолетками-девчонками, либо начинают путаться с девицами за двадцать лет, что опаснее любой заразы. И, представьте, уже семнадцатилетние, будто завзятые сердцееды, заправски уговаривают девушек. Нет, такого прежде не было: мы по-хорошему стыдились в эти годы своих чувств. Чистой мерой все мерили. Ну, глядишь, так безрассудно и свихаются сыночки. И плывут себе по быстрому течению… И уж выплыть куда-нибудь не могут: недостает у них ни сил, ни опыта, ни воли, а главное, нет ясно осознанной охоты или желания.
А материнское сердце ноет, ноет. Ведь оно — за все в ответе: как они? Что с ними? Захочется хотя б одним глазком взглянуть на них, чтобы лично самой удостовериться, задалась ли у них жизнь. Ведь растишь их безумно тяжело. Сумела ль им вложить разумное, отрадное? В одночасье соберешься в дальнюю-предальнюю дорожку и помчишься куда-то сломя голову, со стучащей в груди надеждой. — Ее истрескавшиеся губы задрожали мелко. — Но ежели теперь я такую даль прокатаю зря…
— У молодежи нынешней полярности больше, но и больше честности, правдивости и откровенности, — доказывал мне один отец очень способного ребенка, — сказал Антон. — Может, он и прав.
— Как бы равнодушная честность их не погубила, вот чего боюсь. — Морщины набежали на лоб Нины Федоровны. — У меня их было четверо, но девочка умерла в семь лет. — И после продолжала. — Губительно то, что теперь у молодежи нету того настроения, чтобы мастерить для дома, у дома. Все чаще нужно смотаться куда-нибудь. Смотришь — и друзей насоберет по пьянке. Фланируют бесцельно по панели. Басурманничают. Учатся через пень-колоду. Что ж взрастится из них?
— Вот этой зимой, — сказала Люба, я в туфельках в сугроб залезла: навстречу мне шагали табуном подростки — восемь-девять человек, весь тротуар загородили. Идут еще пересмеиваются надо мной. Довольные своим парадом. Я полные туфельки снегу набрала, но промолчала. Не то бы в лицо получила наверняка. Я вспоминаю золотую компанию брата. Случалось, что они, друзья, и выпивали на радостях, и пели дивные студенческие песни на улицах, но чтобы их сторонились с опаской прохожие, как сторонятся сейчас юнцов, — никогда. Они и сейчас такие же восхитительные, компанейские. А ведь братино поколение росло после военного, которое вообще золотое: его никто не тыкал, чтобы приучить к труду, к занятиям, — условия сами заставляли. Приходилось собственным умом доходить до всего.
— Удивляюсь только, дети, как мы живы остались — столько пережили. Мясорубка какая была — всех крошили.
— Человек — самое живучее создание, — сказал Антон.
— Нашему поколению досталось.
— Да.
— Молодости нашей.
— Да.
— Поэтому, наверное, закалились наши сердца.
В купе вернулся Коля, и Нина Федоровна допросила его со строгостью:
— Ты, что, окна там открыл? — И зябко свела плечи: — Отчего то я замерзла вся, сыноченьку.
— Нет, вроде они закрыты, — протянул он в нерешительности и тихонько сел в уголок.
— Не знаю, — заоткровенничала снова Нина Федоровна. — Не знаю про других. Моим-то сыновьям нужна была помощь в выборе профессии. Может, любовь к делу и по наследству передается, не спорю; видимо, все зависит от того, у кого какое призвание и какая пригодность к чему. У соседей сын Сережа еще с сызмальства ладил, что будет моряком и, начиная с того возраста — лет с шести — форсил во всем морском, с отца перешитом. Все сочли, что это несерьезно; как бывает, по-ребячьи. А вырос Сережа — и точно: подался в матросы, когда его призвали на действительную службу. Там, на флоте, он несколько специальностей приобрел. Разве это плохо? А мы-то сыновьям все советовали да внушали, что им лучше избрать. После наших настояний старший поступил в военное училище. В Москве. Средний — тоже. В Благовещенске. Коле же еще десять классов закончить нужно. Я на него ругаюсь отчего? Оттого, что он отчасти тоже нездоров. А у меня все осложняет еще и вторая серьезная болезнь… Обнаружилась… В этот раз в Москве (мы поэтому еще сюда поехали) я всех врачей исходила — показывалась им. И все они, особенно один со званием, моложавый, обходительный и проницательный, меня предупреждал, что гублю себя. Они настаивали на моей немедленной госпитализации для проведения операции. Но, право, не могу сейчас в больницу лечь: весь дом веду. Если лягу, — все нарушится, расстроится.
— Ладно ль будет, Нина Федоровна? Или я ослышалась, что двое ваших сыновей уже женились и живут отдельно?
— Верно: отделились от меня. Ну, и что ж!
— Вот и следует вам теперь подумать о себе — полечиться.
— Это не меняет для меня ничего и не может изменить, — упрямилась Нина Федоровна, поджимая упрямо губы, слегка оттененные заметной полоской усов. — На любви свет держится. Мне слишком жаль того пропавшего пушистого ангорского кота. И то — переживанье. А уж сыновья мои, хоть и женатые, здесь сидят, — ткнула она в свое сердце, — как заноза. У меня все полочки в голове ими заняты. Волею судьбы и волею бога я призвана быть их неотделимой частью.
Запахло свежестиранным постельным бельем: проводница принесла его — на нижние полки, — верхние были застелены, заправлены.
VI
Напоследок она затянулась докуренной папироской. Ловко потушила ее и кинула в прикрепленную к стенке пепельницу, звучно щелкнув крышкой:
— Тот чудный кот пропал у нас зимой, полтора года назад, когда Коля оперировался. Все-таки сдается мне, что это работка Любы, озлобленной на все и всех и психованной соседки, частенько досаждавшей мне, как я попадала в поле ее обостренно-завистливого зрения. Была вся на виду.
— Васька очень верный, умный был. — Вернувшийся уже в купе Коля улыбнулся застенчиво, лишь краешком пухлых губ: — Весь розовый, с белой грудкой. Десять килограмм весу.
— Ого! Ничего себе котище!..
— Коля приволок его откуда-то. — Поспешила дорассказать Нина Федоровна. — Кот приблудный, но на редкость смирный, послушный и сообразительный — неописуемо редчайший кот. Всеобщий любимица, в особенности малышни. Его воспитали же матросы — народ доблестный, хороший. В дом он ни одну животинку не впускал: был его бессменным сторожем. На задние лапки становился. Почти вытанцовывал под баян. Проказничал. Таскал у меня валерьяновку и с блаженством нюхал; он все подряд нюхал — ничего не пропускал, а валерьяновку — особенно нахально.
Тогда я из-за него в пух и прах (себя не узнаю) отчитала соседку Любочку, визгушку, люто ненавидящую и животных. Перекинулись мы с ней лихо. — Нина Федоровна со смущенной усмешкой качнула головой. — Тогда Колю прихватило. Васька наш еще вертелся под ногами, мешал всем. Учуял, что запахло валерьянкой, да на стол, что сумасшедший, вспрыгнул. Ваську вдесятеро рук ловили — изловили, вышвырнули вон. А он, сметливый пройдоха, шмыгнул в приоткрывшуюся дверь, промеж наших ног, и опять ошалело взвился на стол, завертелся среди аптечных пузырьков с настойками. «Ну, ясно, отчего он ошалел», — проронила докторша.
Колю на носилки положили и вот скорей — в машину санитарную. Он в столовой отравился. Причем думали, что у него перитонит; оказалось же — воспаление брюшины, могли быть не менее тяжелые последствия. Повезли его в районный военный госпиталь. Однако этот ни за что не принял. Развернулись и — в окружной, и здесь тотчас взяли, без излишних препирательств, в отделение определили. Да как он, бедный, в одной нижней рубашке лежал пластом на спине на брезентовых носилках, укрытый сверху шубами, да по двадцатипятиградусному морозу таскали его туда-сюда, так он позвоночник-то и застудил. Нужно класть его на операцию, а у него температура подскочила к тридцати девяти градусам, нипочем не понижается: делать операцию нельзя и нельзя не оперировать — все опасно далеко зашло. Все же сделали ее.
Он несколько суток не приходил в сознание. Коля больной, и я немного слегла. Как пойдет, так и пойдет… Бегаешь, как рысь. С темна до темна… Все делаешь своими руками. Сгоряча я еще поднялась с постели, кое-как ковыляла, слабая, — мы с моим мужем, Тихоном, каждый день наведывались к сыну, — а потом я совсем ослабла. Чуть подвигаешься — сразу мокрая вся, как гуня. Я занемогла надолго. И экзема отметила Тихона, предрасположенного к ней: все руки у него багровыми струпьями покрылись. На нервной почве. Излечению не поддавались. Забинтованный, как мумия, был. Он диетой и сейчас еще ее выводит.