Выбрать главу

Ангелина Ивановна пошла в цех за пробным оттиском с открытками. А Кашин тем временем зашел в стол заказов. Спросил:

— Нельзя ли посмотреть накладную, кто в ней расписался, чтобы установить, кто же именно? А то художественный редактор заболел, его нет на работе. А он ведь тоже приезжал сюда, к Вам, — и мог тоже забрать, а мы не знаем этого.

Обе работницы здесь встретили Кашина в штыки, выговаривали: да, у вас столько народа сюда ездит — конечно, трудно выяснить, кто взял эти шкальные оттиски. Но не растворились же они сами по себе! Нашли накладную. Никто не расписался в ней.

— Может, по ошибке в другое издательство заслали? — засомневалась уже работница та, что была постарше. И стала проглядывать конверты, помещенные в шкафу.

— Вчера Миша был, — сказала молодая работница. — Я при нем искала — ничего не нашла.

— А это что? — старшая работница вытащила с полки серый конверт. — Написано: «Художник РСФСР». Заглянула внутрь с недоверием. — Да, это самое. И копия накладной тут. Вот видите! Этот тесный шкаф — ничего тут не разберешь, — ворчала она, сконфуженная.

И Кашин уже успокаивал расстроенных женщин:

— Не переживайте. Ведь нашлось. — И к случаю рассказал байку: — В одной типографии месяца три, наверное, не могли найти наши оригиналы, и при встрече с завпроизводством я ему сказал наугад: «Да посмотрите на своем подоконнике — у Вас там какие-то пакеты навалены». И точно: на следующий день он мне позвонил радостный: нашел оригиналы именно на подоконнике.

А потом ехал в трамвае и думал: «А нужно ли мне участвовать в таких раскопках и не поступить ли так, как бывший типографский директор (и Ангелина Ивановна говорит, что он теперь бегает бодрый и веселый) и не заняться ли только художеством? Тем более нашему директору тоже уже ничего не нужно. Никакие стимулы. Смотрит на тебя даже косо, если не враждебно оттого, что ты рыскаешь как пес сторожевой, не спишь на ходу».

XIX

По приезде на Охту — в свое издательство — Антон Кашин увидел на столе Нилиной, дамы в темном, лощеной, независимой, еще два листа дополнительного текста, предназначенного на сверку к альбому «Дейнека», — увидел их и чуть ли не вскричал, возмущенный:

— Позвольте, Нелли Ильинична, что такое?! Вы накануне клялись и божились мне, что всю корректуру сдали Веселову… Ошиблись?

Однако она со святостью в глазах объясняла — втолковывала ему, нисколько не смущаясь, что официально это значится за Веселовым, как редактором, и что она здесь не при чем; а то, что это на столе у нее лежит, она знать ничего не хочет — она не является редактором, хотя она и просила у Веселова дать ей эти листы для автора, чтобы ему внести правку. Хотела лишь помочь…

— Ну, ведь несерьезны, Нелли Ильинична, Ваши объяснения! Тихий лепет. Наш альбом о спасении кричит.

— А что Вы обвиняете меня? — возвысила голос Нилина. — За что? Автор виноват, может быть, на пятьдесят процентов. А где главный редактор был? Сырой материал подготовил…

— Что ж, отпасовать вы все мастера великие — сказал Кашин.

— Ну, ладно вам, не спорьте, — говорил, будто сторонний наблюдатель, появившийся на глазах директор Овчаренко. — Придет корректура — и тогда посмотрим. Через полчаса у нас совет редакционный. Вы не расходитесь.

— Не могу! — Вышагнул в коридор Антон Кашин. — Трясет… Мерзость! Эти невинные ужимки, выкрутасы дамские…

— Их, всех поклонниц и поклонников, Осиновский развратил, — заметил Костя Махалов, завотделом изопродукции, заставший эту перепалку, и зыркнул по обыкновению туда-сюда зеленоватыми глазами. — Плюнь! Они эстетствуют на свой манер. Не прошибешь.

— Съездил в «Печатный», чтобы разобраться с одним завалом, — пояснил Кашин, — а наши редакторы-бары, нахомутав тут, все играют в свои растабары милые.

— Известно. Я тоже заехал в нашенскую типуху, — сообщил Махалов. — Иду в печатном и вижу: катанули откровенно грязненькую синюю краску вместо ярко-ярко-синей, какая приклеена на образце. Ну, спрашиваю у Николы, печатника: «Вы не ослепли, чай? Или ты, дружок, опять под мухой?» «Нет, — божится, — только такая краска и осталась в банке у нас…» А Ксения прекрасная еще и глазки выкатила с недоумением: «Но вы же срочно просили отпечатать…»

— Ну, они умеют начудить. Все переиначить…

— Слушай, тут-то Волин, сказочник, мне секрет открыл: оказалось, в Смольном уже побывал известный нам художник Т., жанрист, как претендент на директорское кресло. Вместо Овчаренко. Да промазал друг: он сразу попросил обеспечить его светлой квартирой. А на вопрос: как он будет директорствовать, если он некомпетентен в характере издательской работы, он самоуверенно ответил, что там же есть аппарат знающий… Мол, приду, все увижу и налажу… Это, видно, показалось верхоглядством. И Смольный-то потому оставил его, кудреватого, лишь на пост главного редактора. И лишь под напором Секретариата Союза Художников. А ведь нам теперь предстоит работать бок о бок с ним, незнайкой, — посетовал в заключение Махалов. — Не смотать ли нам удочки отсюда вовремя?

— Я тоже сегодня подумал о том же самом, — признался Кашин. — Хочется на вольные хлеба. Если руки у нас умеют что-то делать…

— И голова пока работает… Знаешь, ночью мне приснилась вдруг Черноморская Чушка — коса, где я в сорок четвертом воевал десантником… Эта Крымская коса тянется на тринадцать — пятнадцать километров. При мне был там случай исключительный: к стоявшей на приколе барже волной прибивало большую круглую рогатую противокорабельную немецкую мину. И когда матросы это увидели, враз взревели моторы на катерах, дернулись машинки с деревянного пирса — он опустел. Однако двое смельчаков — матрос и старшина, сбросив с себя верхнюю одежду, бросились в воду. А вода в ноябре в Черном море холодная. Жуть! И вот они, бултыхаясь в ней, руками отпихивали страшилищу от борта баржи, а та их прижимала к ней. Их ноги терлись о борт баржи. И они отталкивались. Хлопцы так сумели отчалить мину подальше в море. И потом ее расстреляли из противотанкового ружья. Вот что достойно восхищения. А мы-то по-мелочному тратим свои силы на какие-то удачи и еще при этом спорим и деремся.

— Да, согласен: мысли мои схожие, — сказал Кашин.

— Знаешь, и мне стало страшно, как приснилась эта Чушка… — добавил Махалов. — Страшно умереть, не сделав ничего толкового, как художник; ведь на пустое уходит жизнь, которую уберегли. И естественно, когда будешь умирать, ведь возникнет в голове вопрос к себе: что ж ты — зря прожил? Вот ругался с кем-то на работе или барахло делил с женой?

Справедливо было высказано это им.

Только Антон пока сдержанней, чем обычно, разговаривал с ним, рассорившись с ним в пятницу и находясь как бы в дружеском нерасположении к нему. Они, друзья, съехались на празднование новоселья к Пашке Кротову, тоже художнику-графику. К Кротовым приехали и друзья из Одессы. Махалов был прекрасным рассказчиком своих южных военных приключений, и здесь в застолье он, подвыпивший, настолько увлекся рассказом их, что буквально влюбил в себя семнадцатилетнюю одесситку Олесю, дочь гостей, поразив ее воображение своей бесшабашностью, удалью, что очень расходилось с восприятием обыкновенной жизни: то было много ярче, интересней существующей, реальной жизни, как расхождение порой отображение художником на полотне того, что он видит в натуре, с самой натурой, которую он порой, если не всегда, исправляет как ему удобней и целесообразней, исходя и из качества материала, который он использует.

В сущности Костя Махалов не был столь удачлив, смел и решителен, хотя перед начальством никогда не пасовал, не заискивал нисколько. Влюблялся по взаимности и в меру, с непреклонно-требовательной женой Ингой, работавшей адвокатом, не ладил, но и не разводился, был неплохим отцом способного сына. И оставался теперь верным тайной любви к сотруднице Ирине, обиженной судьбой и бывшим мужем — скандалистом, к той особенной, понимавшей хорошо книги и картины, и людей, Ирине, к которой они оба — Костя и Антон — относились, можно сказать, особенно — очень поэтично. Она выделялась среди женщин каким-то проникновенным пониманием — восприятием вещей, в том числе и их творчества.