Выбрать главу

— В общем мы ваши поклонницы и сторонницы, пишите на радость…

— Верю вам! Люблю вас! Я осознаю ответственность за то, что мой пейзаж за меня никто не напишет. И он будет узнаваем, мой! Неприглашенный.

— Да, когда смотришь на Ваши картины, будто чувствуешь себя внутри изображения — столь понятно и убедительно написано. По красочности и по композиции.

Антон приостановился в зале:

— Потому, сестрички, я и пейзажиствую, что кому-то и вам моя живопись люба. Кстати скажу: я всегда занимал свое место, а ничье чужое; ради этого никому не мешал, не расталкивал никого локтями кормушки ради. Я спросил на днях у одного молодого инженера, играющего в массовках в кино немецких солдат (он покупает по дешевке мои пейзажи — приезжает ко мне с матерью) — я спросил откровенно:

— Скажите, мои пейзажи вам не надоели?

— Что Вы! — Удивился он. — Утром глаза открываю, сразу вижу Вашу баньку у себя на стене, вокруг нее, вижу, льется свет. И сразу на душе хорошо становится. Нет, это не может надоесть…

Вот вам похвастался. Извините. Каюсь!

— Мы слушаем Вас.

— Я почему расхвастался? Вы теперь — лучшая замена для меня моих бывших друзей-фронтовиков. Новая поросль — я вижу — славная, открытая, идущая вперед. Мне сегодня снился мой друг Махалов, фронтовой разведчик, юрист и художник, мальчиком занимавшийся в изостудии Дворца пионеров.

Ему снилось, что он забрался неведомо каким образом на некую немыслимую высоту, отсюда пытался еще забраться повыше. К облакам была приставлена какая-то хлипкая лесенка, наподобие той, какую он прорисовывал некогда на форзаце к объемной книге с библейскими рассказами о святых. По лесенке этой он взбирался еще выше, чтобы увидеть, что за ней находится; он упрямо лез, соскальзывая и не видя того, что хотел увидеть. А голос Махалова как бы остерегал его: «Смотри не упади!» И падал в каком-то фигуральном смысле, потому как под ним, под его ногами круглые ступеньки крутились. «Смотри не упади!» — говорил ему голос. А кто-то прокомандовал: «Оставь эту высоту — фуфло! Не раздражай бабулек!»

И что означал этот очередной сон, что-то упреждающий, он не смог разгадать.

Они сели в вагон электрички и договорились встретиться на выставке.

VII

И другие голоса вскоре слышались: «Ты где? Я выхожу из метро». Шла молодежь, не глядя под ноги себе, с мобильниками в руке наперевес.

«Ну и пусть будет это жанр для любителей изнанки. Но причем тут мы, живопись?»

«Видишь, молодые неолибералы сильно раскрутили рулетку вседозволенности. И слаб человек. Он хочет жить наотмашь, вопреки всему, всем возможностям».

Интуитивно по размышлению Антон нашел, что иначе и быть не могло. Его электронный поезд ушел, помахал ручкой ему. Он, Антон, не приспособившись, отстал от него; он-таки не принимает жизнь такой сегодняшней, расхлистанной, а она не принимает его целиком с его понятиями и привычками, с его щепетильностью. Щелкает по носу уже с другой, несоветской стороны. Щелкают те мелкие неисправимо тщеславные недоброжелатели, которых уже наплодила борьба за права человека; они, самовыдвиженцы, вызвались быть судьями всего богоугодного — костлявые немощи…

И думал он и о себе не менее критично:

«Жизнь поток случайностей и закономерностей. Как себе велишь поступить, так и будет ответно. Речь не идет ни о каком смирении души. Смирение рознь насилию. Нравственному. В нас темное вещество Вселенной — что это такое? Ученым пока неизвестно. И космос куда-то сдувает солнечную пыль… А движение — процесс везде неровный, идущий рывками… На свои работы чаще смотришь строгими чужими глазами и ужасаешься им: ну, где же, голубчик твои шедевры? Столько ползал с красками везде — одна жалость… то, что намазал… Ведь не летал…

Может, все-таки моя писанина-проза даст ответ обнадеживающий? Успею ли? Узнаю ли?»

Так он шел к Петропавловке с рисунками. Среди других идущих.

На Заячьем острове, за Кронверкским проливом, в Петропавловской крепости, было бело, божественно тихо; снежная пороша осыпала деревья и крыши желтых приземистых зданий, тонувших в сугробных наносах.

Странное чувство возникло у Антона: он здесь не случайный турист, а гражданин отечества; он соучастник общей его истории, которая в немалой степени, если не целиком, коснулась его семьи и его самого. Вплотную, можно сказать. С избытком. Здесь жила своей жизнью эпоха царей, декабристов, революционеров, которую и трогать-то нельзя, безбожно, и потом продолжалось новое время, в которое и он жил вместе со всеми, как обычный соотечественник, по-своему достойно.

Если выйти за ворота — на причал — на Неву, то отсюда видны Эрмитаж и Исаакиевский собор; где-то за ними — и Мариинский театр, по сцене которого очень-очень давно разбежалась (на глазах Антона и Ефима Иливицкого) балерина… Старое сказочное время. История не полна без участников ее.

Нынче в «Печатне» Антон нанес литографским карандашом на тяжелые известняковые плиты зеркальные рисунки зимних Петровских ворот и зимнего Казанского собора. Осталось ждать, когда они напечатаются.

Знакомый приятный художник детских книжек Л., зашедший по делу в «Печатню», спросил у Антона, не могли ли у Кости Махалова сохраниться какие-то оттиски с гравюр из альбома очень известного советского офортиста, с собранных досок которого и печатался альбом. Предполагалось снова собрать хотя бы оттиски. Этого Антон не знал. Но обещал созвониться с сыном Константина.

«Печатня» издавна функционировала в Петропавловской крепости — в двухэтажных помещениях Невской куртины — как особый организм, не подверженный влиянию моды, настроениям, стихиям. Сложилось так, что у художников, всегда опекавших ее вроде бы по негласному призванию или завещанию судьбы — с заветом: ничего не портить и никому не мешать, а только помогать всем скреплениям человеческим в жизни, здесь, под старыми кирпичными сводами, покоились старенькие печатные станки и сотни литографских известняковых немецких камней, отшлифованных, завезенных сюда (закупленных) еще за десять лет до революции. И то, и другое еще работало по старинке. Мастера трудились над литографиями, печатали их; дети приходили заниматься — садились нетерпеливо за столы и старались сами напечатать свой рисунок, радуя родителей, и пачкались черной краской. Вход сюда был бесплатный для всех. Совершенно заповедный уголок, придававший Петропавловке наш исторический колорит, — и стены, на которых экспонировались графические работы всех лет, плакаты и открытки, и свод, и все содержимое. Это же история! И здесь проводились экскурсии, связанные с живописью, графикой, недоступные другим (и великим) музеям. И все-то можно было тут же приобрести многочисленным туристам — гостям города.

Антон также здесь выполнил и напечатал несколько литографий. Уже работал над следующей.

Только — увы! — он застал в этот раз служителей «Печатни» погрустневшими. Они сообщили ему, что их вольницу закрывают: был некий комиссар из Смольного, осмотрел все и заметил: «нерентабельно». И тут кто-то из чинов взобдрился: «Ну, и я так могу литографировать». Для народа, для гостей все теперь и здесь будет платным. А машины и камни уберут…

— Прекраснейший летний пейзаж! — воскликнул Антон однажды, сидя на стульчике и рисуя в курортной зоне Сестрорецка, — так встретил идущего снизу от светлокаменной котельной, должно, водопроводчика, в черной куртке, делового. — Сливочный разлив полей, с одуванчиками; черный развал по нему дороги, кружева серебряных ив.

— Конечно, прекрасный вид, знаем, — согласился тот гордо за вотчину свою. — Не иначе. И графика может быть отличная у того, кто умеет держать перо. Одни ивы чего стоят. — Поздоровался — и прошел дальше.

Сразу вспомнились Антону перьевые рисунки китайской тушью Пчелкина — необыкновеннейшие дубравы и лощины Дальнего Востока!

Сколь же самобытен и удивителен наш народ! А некоторые либералы силятся отнять у него право восхищаться прекрасным и подсунуть ему некую небыль, мертвечину, воспеть ее для него. Антон был всегда непреклонен: в нынешних пристрастиях к переоценке всего живописного творчества нет его углубления, а только попытка подстроиться под чьи-то вкусы. Для кого? Для элиты? А разве она появилась у нас? Есть? По-моему, доморощенная фикция. Танцуют искусители от новомодного, только и всего. Раньше мужчины брили бороды, теперь небритые — с щетиной — ходят героями. Гераклами.