Выбрать главу

— И до чего ж они, янки, въедливы — настырны: суют под нос свою правоту в твоих делах; лезут с пеной у рта учить даже обычные писаки — не политики. Никто другой — ни француз, ни итальянец, ни испанец — не всунется туда, куда ему не следует. А тут такой облом…

— Да, назло соседу. Спихнуть его.

— Как же: они, янки, могут спасти мир от русских наилучшим американским образом. Спасти и потом говорить всюду, как они хорошо спасли, как было и с каким-то рядовым у них в каком-то разрекламированном фильме.

— Англо-саксы всегда почему-то считали, что набить русским морду для острастки проще пареной репы. И считают еще. Ну, и они ведь поспособствовали развалу Советского Союза. И что: проще им стало жить после этого? Напротив. Теперь нужно следить за десятками независимых государств. И подкидывать доллары на лапу… соглашателям…

И ведь каждая малая шавка старается посильнее тявкнуть, подать свой голос, чтобы ее заметили в стае объединенной — НАТО.

Ведь псевдогордая Европа по сию пору не хочет признать своих истинных спасителей потому, что они не европейцы вовсе; она придерживается своего междусобойчика, поскольку живут — здравствуют вроде бы на другой планете — культурной, чистенькой. Ну, ничего, что их, бравые ребята, нашкодили где-то и кто-то из них, попивая баварское пиво из кружек, еще вдохновенно вспоминает о том, как славно они, немцы, сидя в теплых ДЗОТАх, косили из пулеметов тысячи русских солдат, неумевших якобы воевать. В общем совесть политустроителей не мучает за это. Виновных в агрессии словно нет никого. Все довольны жизнью. А правдолюбцев стало пруд пруди.

А что касается многих тысяч погибших красноармейцев при освобождении европейских стран, то об этом никто вроде бы и не просил, как-то вырвалось у кого-то из европейцев признание.

— Ладно, хватит нам впустую воздух сотрясать словами… Лясы точить… Антон, для признания чего-то — нужно набраться мужества. А есть оно у немногих. Хвала им!

Это — люди без зависти к добродетелям к другим.

— Ты партийный до сих пор? И лекции… Практикуешься?

— Читаю. И руковожу ребятами-энтузиастами. Я не отступился.

— А молодой замены нет?

— И не пахнет ей. Мало кто идет в науку.

Они зашли на кухню. Толя сел к столу, а Антон захлопотал около холодильника и плиты, спросил:

— Ты помнишь Агой, где ты заплывы накручивал?

— Ага. У Черного моря, на Кавказе, где ты акварельки писал? Семьдесят второй год. Чудное время.

— Там и чудная дивчина-альпинистка Алла была. Знаменитая.

— Да, она так взрывно играла со студентами ГНИ — прямо бестия; она обыгрывала всех парней, а они, играя, только и покрикивали в панике: «Держите! Держите Аллу!» Это стоило только видеть! Никакой спектакль не сравнится с такой бузой.

— Зато она неузнаваемо несчастна была после — по приезду в Ленинград — при встрече с нами: ее убила измена ее любимого, на которую она явно рассчитывала, полагалась…

— Знаешь, Антон, она ведь тебя тогда жаловала, почти любила; ты, выходит, она признавалась мне, был чем-то похож на ее изменщика.

— Да, а к тебе относилась прохладнее, не спорю, хоть ты и выглядел бойцовски-тренированней и выигрышней. И ухаживать старался за ней.

Накануне ее отъезда — возвращения в Грозный она гостила у нас. Уже пришедшая в себя отчасти, разумная. Мы с ней сидели рядом на диване и обнимались, даже целовались, я ее успокаивал, и ее длинные рассыпавшиеся волосы пластались по моему лицу. Я вполне был готов безоглядно жениться на ней, чтобы только искупить перед ней вину того паразита, если бы не был женат на Любе. Правда, не совсем уверен был в том, чтобы она согласилась быть моей женой, и в том, что мог бы ее устроить, как мужчина.

Ну, не будем, приятель, больше лясы точить. Приступим к еде.

В это время раздался звонок мобильника.

— Антон Васильевич, я проезжаю мимо Вас, и Вы много раз меня приглашали, — раздался голос Николая Ивановича.

— Так заходите! Буду рад! — позвал Антон.

XVII

У Антона с шурином были ровные отношения. Вообще у него никогда не было претензий ни к кому. Он попросту отсторонялся от нежелательных друзей, от недругов; не водил никаких компаний ни с кем, был независим в поступках. Он знал (и Люба тоже) маленькие слабости Толи: урвать что-нибудь по мелочам. Например, при первом разрыве отношений Антона с Любой, когда та ушла от него, Толя впопыхах примчался к Антону с вопросом: не мог ли он теперь поделиться с ним жилплощадью в коммуналке? Решение, явно подсказанное его матушкой, тещей Антона. У того же подрастали две дочери. Тогда как Антон был один.

Антон и Люба опекали его, вводили его в круг Антоновых друзей, поскольку он был большой ребенок, державший, к его чести, полный нейтралитет в любовных соблазнах Любиных (впрочем, как и она в братиных).

С приходом непьющего нынче (он за рулем) Николая разговор за столом Кашиных возобновился.

— Родимые пятна у нас — перетолки, — сказал Анатолий, поглощая салат.

— Что поделаешь, — сказал Антон. — Все — обыденность. Роботы безликие: повылезли — его исполнители; видишь стадо небритых сонных одутловатых мужчин в дорогущих аксессуарах — с души мутит… Новоизбранная чумная серость правит миром, капитал диктует волю: ухватить куш побольше, замотать все в кубышку. Какое ж тут демократическое развитие общества? Для кого? Да полный произвол! Вперед победительно выперло мурло торгашей: мое! мое! Они скоро и космос ведь распродадут — на каждую звезду ценник приляпают.

Чем гордиться нам? Литературой? Архитектурой? Скабрезной эстрадой? Театральным раздеванием? Инсталляцией помоек?

Вот почему я неспокоен. От извращения человеческого поведения. Ярких политиков нет. Укусить, что-то отхватить; кого-то отстегнуть, кого-то пристегнуть к кормушке. Вот что значат союзы, слепленные по единому образцу, наподобие НАТО. Оттого не легче народам, напротив. Никто уроки не учит.

— Ну, такое и с песней бывает: не поет душа, — сказал Николай Иванович. — По себе сужу. А что касается сегодняшней атмосферы мировой, то, мне кажется, людей развращает, нет разобщают различные их верования и в бога и в предрассудки. Взять хотя бы католиков. Это — на Западе — скорее партийная принадлежность, а не вера. В отличии от нашей — православной. Там — как бы показ принятой лояльности в привычках к обществу; у нас — служение своей душе, она так хочет.

Антон не согласился:

— Я возражу Вам, Николай Иванович (он всегда называл его по имени-отчеству), поскольку был в Польше — проехал ее всю в военные годы и видел в то время как веровали католики. Там на дорогах, перед селами, стояло изображение распятого Иисуса. И все костелы работали, вели службу. И прихожане регулярно — по часам — ходили на службу. Вот так поляки закатоличились. Не случайно их Павел в наше время папствовал в Ватикане.

Поляки, молясь, веровали в лучшую жизнь, не в войну; мы, русские, дружили тогда с ними, помогали друг другу. Помню, я с одним пожилым солдатом был командирован в Торунь, только что занятый нашими бойцами, но было еще тут как бы междуфронтье, и вместо трех суток мы здесь, в Торуне, пробыли десять суток. Наш провиант закончился, и мы вместе с одной польской семье питались тем, что на развалившейся немецкой ферме вылавливали захудалых кроликов и варили их на обед. У нас разногласий не было. А в Белостоке я помогал одинокой пожилой женщине несколько дней обмолачивать рожь.

— Антон Васильевич, вот об этом — Вы и напишите! — воскликнул Николай Иванович.

— Да уже почти управился, — уверил Антон.

Есть белые пропуски в человеческой памяти. Сбой. Как ни крути ее — не прокручивай. Ее толчки — спорадические, импульсивные. Для самого себя. Не для площадей. Память нерассказанная нераскрываемо правдива, не терпит преувеличений. Но нет пропусков в нашей истории. Если все восстановить согласно происшедшему, то можно запросто рехнуться, тронуться умом: найдутся ярые защитники и мясников, убежденных праведников; от подвигов таких бесноватых и поныне даже пустыни стонут, кровью умываются. На земле уйма стран, и в каждой стране много правд.