«А, это и есть замораживание, — сообразил Антон, изумляясь тому, что ему теперь не больно. — Потом, вероятно, саднить будет. Не без этого».
Затем Фриц блестящим скальпелем на его же глазах легко взрезал на замороженном пальце ноготь и удалил вместе с ногтем набрякший под ним нарыв — почернелость даже вычистил — совершенно безболезненно, точно резал какую-то чужую деревяшку. После этого на ногу наложил вместе с мазью тампон и повязку. И велел ходить только в мягкой обуви, с мягким верхом — лучше всего в каких-нибудь тапочках, чтобы обувью не жать больной палец (чтобы новый ноготь рос нормально).
Этот молодой живой и любезный черненький санитар позже делал Антону перевязку оперированной ноги. И однажды — в своей автомашине (с аптечкой), куда он перебрался. Внутри маленького фургончика, где все лекарства были рассованы по коробочкам и полочкам, он разговорился с Антоном откровенно и определенно подтвердил, что он настроен против этой войны — не хочет воевать. У них, немцев, тоже коммунисты, Тельман есть, они думают правильно. И он с гордостью показал Антону стопку собираемых им советских листовок на немецком языке, в том числе и обращения к немецким солдатам… Он уверял, что все равно перейдет линию фронта, когда выдастся ему удобный случай.
Подобное Антон впервые слышал от немецкого ефрейтора, и горячо одобрил его план. Однако и убоялся за Фрица: тот почти в открытую хранил в машине уличавшие его листовки — а что как дознается его начальство ретивое, безумное? Да разве возблагодарят его? И в волнении высказал свои искренние опасения столь искренне расположенному к русским немцу — предостерег его от грозящей ему опасности.
Спустя менее недели после этого Антон увидел Фрица (он частенько разъезжал везде), побледневшего, сидевшего с забинтованной марлей головой в коляске темного, забрызганного мотоцикла, которым правил сумрачный, тоже забрызганный грязью, солдат. Фриц повернул к Антону страдальческое лицо и издали, пытаясь улыбнуться, слабо махнул ему рукой на прощанье. И скоро, качаясь в узкой коляске, скрылся на повороте с его глаз.
XXXII
Временно затишье взял сухой, теплый августовский полдень; лишь коптил стоячие, прозрачные небеса жирно-черный дымный шлейф, клубясь над железнодорожной станцией Ржева: видно, немецкое бензинохранилище горело — после пролета шестерки легких, изящных советских бомбардировщиков (с двумя «колечками» на хвосте). Они метко сбросили свой бомбовый груз. Как из прорвы теперь там чадило и чадило, все не утихая.
За избой отцовской — ближние поля, покатые, запущенные. И Антон с младшей сестренкой Верой шел по ним — вроде б за брусникой на ближайшее болотце, благо в этот час здесь наблюдалось меньше, чем обычно, солдатни нацистской. Антон воспользовался этим неспроста. Для отвода чужих глаз они несли с собой плетеную корзиночку. Но сами складывали в нее стопочкой найденные небольшие сводки от советского информбюро — их неизвестно когда сбросили с самолета. Накануне Антон случайно набрел на одну. И нынче с оглядкой по сторонам подбирал их по разным числам, окрыленный такой редкостной удачей — так представилась возможность узнать из них подлинные новости.
Но внезапно — как обухом по голове! — раздалось откуда-то знакомо повелительное:
— Kommen sie zu mir! — Идите ко мне!
Оказалось, что трое фашистов все-таки сидели вблизи, за копной клевера, и прекрасно видели ребячье занятие; ребята не заметили их — увлеклись немного. Ну, попали в переплет!
— Kommen sie zu mir! — повелительнее повторил, поднявшись во весь рост из-за копны, тонкий светлый офицер. И с превосходством пальцем поманил ребят к себе, ровно котят. А по-русски добавил: — Не выбрасывать! Сюда давай! Живо!
— Видишь, глупо: сцапали, — выдохнул Антон сожалеючи, объятый страхом: мигом осознал отчетливо, чем грозило это им, и почувствовал себя очень виноватым перед Верой — втравил ее, малую, в столь опасную историю; но, как старший, пытался все-таки подбодрить ее, испугавшуюся тоже, побледневшую: — Что ж, пойдем. Не бойся… Ничего, авось… — И взял ее, дрожавшую, за руку. Сам дрожал — больше за нее. За листовки могли и расстрелять. От фашистов станется…
Несомненно, Антон, большой, сглупил: рисковал сестренкой. Подвел ее. Вот проклятье!
Так с испугом близились к копне по скошенному клевернику.
Возле нее подзывавший их — вылощенный офицер в серо-зеленом френче с нашивками — поджидал в нетерпении, поигрывая плеточкой, забавляясь ею, тогда как еще двое офицеров меланхолично полулежали на душистом обвяленном клевере, одурманенные еще солнечным теплом, и искоса вцеливались взглядами в ребят, оборвышей. Едва ребята к ним подошли, как лощеный этот офицер, наклонившись, ущипнул за уголок один пожелтелый листок в корзинке и с подчеркнутой брезгливостью извлек его оттуда; незамедлив, сунул его в нос Антону, холодно спросил:
— Сколько лет есть тебе? Говори!
— Мне — тринадцать. — сказал Антон.
— О, мой сын тоже тринадцать… Ты читай нам это! — И далее фашист даже пояснил, почему велят (обнадеживающий жест): — Да, я русский язык знаю хорошо, но читать по-русски не умею. Ты читай, мы слушаем. — И, сунув в руку Антону листовку, снова сел рядком с сослуживцами, примял собою сено. Был весь во внимании.
Возможно, под влиянием развития военных событий не в пользу немецких войск, покорители трезвели, а наиболее реально мыслящие из них уже всерьез задумываясь над своей обманутой судьбой, хотели теперь лучше узнать самую истину, узнать от серьезного противника, с которым вероломно и жестоко воевали; могло также статься и то, что офицер, знавший и произносивший русские слова, умел и читать по-русски, только не хотел делать этого при сослуживцах, с тем, чтобы не быть обвиненным в измене, а любопытство его возобладало… Не дано Антону было знать ничего…
Не стоило злить нацистское офицерье. Пересекшимся дрожащим голосом Антон начал чтение сводки. И раз, и другой остановил его светлоликий повелитель — переводил дружкам прочитанное им. А раза два Антон останавливался в нерешительности, вопросительно взглядывал на него.
— Что? — строго спрашивал он.
— Тут сказано: «фашистские изверги». Так и читать? — Антон боялся переусердствовать — во вред самим себе. Вера-то уже тихо, жалостно хныкала. Пронзительно жалко было ее, беззащитную сестренку.
— Дальше! — подгонял, серчая, хмурясь, немец. — Всё читай!
Верочка сильней подвсхипнула за спиной Антона.
— И еще написано: «Смерть немецким оккупантам!»
— Я сказал: читай до конца!
— Всё я прочитал. Конец. Вот.
Тогда офицер, командовавший Антоном, опять пружинисто вскочил, выхватил из рук его корзинку, опрокинул ее наземь; пачечкой листовок завладел и начал мелко крошить их на части. В некоей задумчивости. Важной, должно быть.
Сестренка поскуливала.
Чадил черный дымный султан над станцией.
— Das ist die Ruhe von den Sturm. — Это тишина перед бурей, — проговорил, точно ребят не было, кивнув в сторону развалин города, полулежавший офицер.
— Ja, nemlich. — Да, именно, — лениво подтвердил другой.
Они угадали. Напророчили. Немедленно обрушился сверху соединенный гул моторов, мощная стрельба: это совсем неожиданно с южной стороны, откуда никто не ждал, залетели понизу советские штурмовики. Сейчас запоздало забухают зенитки, затрещат наземные пулеметы; вспыхнут вверху дымные, разлетающиеся у пола снарядных разрывов; зашелестят, взорвутся бомбы, засвистят каленые осколки. Нужно моментально прятаться. Лечь на землю. Втиснуться в нее. Не счесть, сколько раз такое уже был с ребятами. И снарядам нашим постоянно кланялись, считали, где перелет, где недолет, где сторонкой ушло… Но какая-то радостно звенящая сила прямила и удерживала Антона, — он лишь чуть присел от грома праведного рядом с Верочкой: ведь на крыльях штурмовиков сияла красная звезда! Ого! До нее рукой достать!