Выбрать главу

— Вот из-за тебя, такой трусихи, приходится мне тоже переться ни свет-ни заря, наказанье божье; ну, скажи-ка мне, тебе не совестно, не ай-ай-ай, что я нянькаюсь с то — бой?

И все стало по-иному вскоре. В 1914 году скончалась молодая еще мать Елена. Бабка-повитуха заразила трех родильниц (раньше сельчанки на дому рожали): они умерли, в том числе и Аннина матушка, родившая на сей раз двойняшек — мальчика и девочку. Мальчик умер в тот же день, а девочка двадцать дней жила; коровьим молоком кормить ее пытались, а та в рот не брала его. А родильнице по традиции полагалось вымыться, т. е. очиститься, на третий день: по церковному писанию, родив, она будто, значит, не чистая. Библейский закон утверждает так, что женщина, родившая мальчика, считается нечистой в течение 6 недель, а родившая девочку — в течение 12 недель, и поэтому должна пройти очищение. В бане-то своей — в тепле — Елене и сделалось плохо; оттуда на руках вынесли ее без памяти: грудница в голову вступила. Она на восьмые сутки и скончалась, бедная, оставив любимца сына и четырех дочерей, самой старшей из которых, Анне, доходил тринадцатый год, а младшенькой, Дуняше, — только третий годочек. Поэтому Анне запонадобилось бросить школу насовсем: вся природь повисла на ней, вроде ставшей в большом доме старшей хозяйкой. И все больше домашних дел повисло на ней: две коровы, два теленка, лошади, поросята, птица; бабушка старилась — и не могла уже доить коров, ухаживать за скотиной; баня своя — надо истопить, помыть чумазых сестриц; пока перемоет, умаслит всех — самой, изнеможенной намертво, уж ни до банной парки и мытья, ни до еды, ни до чего. А все белье, считай, — новинное, прочное. Пока его перестираешь, переполаскаешь в речке, гору, — руки отвалятся, спина занемеет. И до того еще измучивались рученьки, — ей памятно всегда, — на трепанье вручную льна в овине дедовском, построенном на два хозяйства — вместе с дедом Фишкой. Век они ломили, давали знать о боли.

Тогда ж Анна собой фактически заменила меньшим сестрам матушку — их растила, подымала — по кровному долгу совести, любви, что в ней было развито. Дед дела земельные, опекаемые преимущественно мужским родом, вел сообща с семьей второго сына, Алексея, но все домочадцы по обыкновению волчком, что называется, вертелись — поворачивались только, как ни были редкостно работливы: работ всем хватало — завались. Выходных не признавали. А вот вымахавший ростом брат Колюшка, увлекшись запоем политикой и новыми революционными теориями, хлынувшими в книжки, в газеты и в народ, со взрослостью своей заважничал, отлынивал; он совершенно уже выпрягся из несомненно узких для него семейных интересов и забот: не для того мужчиной становился. Весь тут сказ. Он все подряд читал — и ногти грыз; пока книжку дочитает, изгрызет все ногти на руках. Был все же вредный — отговаривался:

— «Это, что же, запереть меня с сестрицами? Чтобы я скапустился, заквасился?!»

И не подступиться даже к нему было никому. Заносился он заметно гордецом, что ли, перед публикой необразованной, кто, известно, меньше его смыслил кое в чем, тем более сестрички розовые и слюнтявые, ни на что толковые в его понимании, не годные, разве что на тятьканье с куклами и с тряпками, и еще с горшками. Разве они что великое поймут?

Хоть и не бедно они жили (питались, правда, хорошо), но все они спали не на кроватях, а вместе, вповал, точно цыгане, на полу некрашеном. Дом был всего в три окошка — не просторен для них. Каждый раз из сеней приволакивали соломенные маты (называемые — проще — рогожками), стлали их прямо на голый пол, на них — перины, и накрывались длинными овчинными тулупами, сладко гревшими всю ночь. И то дед покрикивал командирски:

— Не давай, не давай Тоньке шубу! Она изорвет ее раньше времени.

У бабки-то было четверо дочерей (трое еще незамужних) да трое внучек и внук — все жили пока под одной крышей. Станет она звать кого-нибудь, собьется в именах. Издосадуется:

— Тьфу! Напутала, кляча старая, негодная! Задержалась я…

И по первости Анне все виделась матушка везде в живости. Вот влезет она на прихмуроватый чердак за вещами, что хранились в фамильном красном сундучище, а там, за ним, глядь, строгая мать стоит — ждет ее. И Анна сигает с чердака без памяти. Сколько раз так грохалась с высоты. Все-таки еще ребенком была. Или вечером она — возле бани, что над речкой, за дубочком, на отшибе — светит незадуваемым фонарем сестренке Тане, чтобы та банную дверь заперла. Из-под речки в это время ее зовет требовательный голос:

— Анна! — Снова: — Анна!

Говорит она, дрожа, сестренке:

— Да быстрей же закрывай ты дверь!

— Да ведь никак не закрывается она почему-то, — буквально стонет Таня, лязгая запорами, трясясь тоже.

К дому подошли. Спрашивает у ней Анна:

— Ты слышала там что-нибудь?

— Да, — отвечает Таня. — Очень ясно слышала: тебя позвал мамкин голос. Дважды. К тебе обращенный.

А по поверью выходило — и ей предрекали — что она лишь три года проживет после смерти своей матери. Только ее предрекаемая знатоками смерть где-то заблудилась позабывчиво-рассеянно.

Между тем империалистическая война во всю полыхала, и призвали на службу Николая. Спустя несколько лет, когда прошла революция, он вернулся домой совсем целехонький, в мужестве, даже красным офицером. И с новыми перекорами ко всей своей родне. За революцию, за власть спорил с дедом и отцом. Пророчествовал:

— Вы вот еще доживете до такого времени, что вас будут не хоронить по христиански, а сжигать в печах. Все к тому идет. Прогресс!

Это больно злило деда:

— Креста нету на тебе! О, богохульник! Богохульничать надумал! Тьфу! — И к сыну приставал: — Вели ему замолчать сейчас же! Плохо ты, Макар, его воспитывал!

А Макар Савельевич, держась за голову, больше все отмалчивался или рукой отмахивался мягко, морщился:

— Ну, будет, право, вам — спорить; отстань ты, отец, ради бога.

— Отстань?! — Дед вскакивал, кричал — разряжался: — По-твоему, значит, я пристал к любезному внучку, а не он мелет что попало? Ну и времена пошли у нас на Руси… Все навыворот, все навыворот! Й, спасибо тебе, сыночек, уважил старого отца… — Но это несмиренно в нем старость обижалась и протестовала: помимо всего прочего, тогда как он и двое его сыновей водку не любили, в рот не брали, не позорились, внучек Николай, не щадя никакого нравственного дедовского самолюбия и с этой стороны, начал запивать, опускаться в водку, а следственно, и в некрестьянское краснобайство с навязчивым нравоучением всех-всех.

А вскоре, июльским днем, неожиданно умер Макар. На сорок шестом году. Служил с утра в церкви — и еле-еле доплелся домой; был очень нехорош, со страдальчески-побледнелым лицом; его будто сглазила там одна черноглазая молодайка — она все косилась на него. Войдя в переднюю, он только произнес (его трясло):

— Как жарко! Очень жаркая рубаха…Дай, мама, легкую…

Слабеюще потянул он вверх руками белую косоворотку, чтобы стянуть ее с себя через голову, да так и осел замертво около скамьи — с неловко поднятыми руками. Словно сдался небу и земле.

С его кончиной пришли новые заботы. Анна совсем безоглядно завертелась по делам хозяйским. И ей с лихвой тогда досталось маяты и всяких беспокойств.

XIV

Раз во время косовицы ее запряженная лошадь, отчего-то испугавшись в Заказнике, у черта на куличках, где владел дедушка землей, неожиданно взбрыкнула, рванула и опрометью понесла телегу в целик — по зеленым кустам, по кочкам. В одиночку-то Анна уж до одури наездилась — намоталась туда-сюда. По бездорожью, гати. И все покамест ладилось: она как-то справлялась. А тут от неожиданности она вожжи из огрубевших рук выпустила (от рывка), не удержала их. Обмерла и ужаснулась она вся, к неминучей смертушке уже приготовилась; в уме у ней мелькнуло: верно, мать наконец докликалась, дозвалась ее… И до того щемяще-больно и жалко стало ей сестренок меньших — что они и без нее-то, старшенькой, их любящей, останутся теперь… Да откуда ни возьмись вдруг возник на пути ее ошалевшей лошади стройный молодец-крепыш со сверкнувшими глазами (видимо, сама судьба его послала); он накрепко схватил лошадь спереди за узду и оглоблю телеги — и вмиг осадил норовистое животное своей силой и добрым строгим мужским голосом: