Артемыч опять остановился, подумал, оглядел с бодрым задором слушателей и продолжал:
- Да, я об одном забыл вам сказать: когда, значит, перво-наперво они меня у церкви схватили, я увидал Мишку своего, и он, стало быть, меня видал и все обстоятельства понял. Следом шел: куда меня вели, туда и он, в сторонке наблюдал. Ну, стало быть, доставили меня в участок, надавали по зубам и начали уже потом допрашивать: кто я и что. Я ж говорю, документы мои у вас, глядите. Я человек старый, убогий - в паспорте в том мне значилось семьдесят пять годов, - живу, как птица, божьим подаянием. Носил в буфет картошку - не взяли, гнилая, говорят. Оно и верно, картошка не первый сорт и гнилая была. Что мне, господа начальники, делать было? Старуха моя с голоду помирает, просит хоть крошку хлебушка. Пошел я на базар было, да передумал: дай, думаю, в дом зайду. Захожу - а баба навстречу. Я ей говорю: купи картошки или давай менять на хлеб. А она мне: хлеба, говорит, у самих уже давно нет, а картошка нам очень нужна. Давай менять. И мне бритву, старая, дала. Больше, говорит, в доме ничего из вещей не осталось. Я подумал-подумал: бритва вещь по старому времени ценная. Думаю, даст мне кто-нибудь за нее буханку хлеба. Взял бритву. Вот и все, господа начальники, как на духу вам выложил, а там что хотите, то со мной и делайте - воля ваша.
- А мальчик? Что с ним? - не терпелось Вере.
- Мишка-то? Подле участка слонялся, на расстоянии, - ответил Артемыч и продолжал: - А время уже вечернее. Вот они, полицейские, и решают повезти меня в тот дом, к той самой бабусе, которой я картошку отдал. Стало быть, не верят мне. Вышли мы на улицу, моросит дождик, и уже, считай, смерклось. Идем. Я, как полагается древнему старику, еле ноги волочу, а сам соображаю, что врать-то дальше. Один полицай впереди с автоматом, другой позади с пистолетом, а шпик тоже здеся рядышком топает, меня фонариком подсвечивает. Бежать при таком положении никак нельзя - пристрелят. А дом тот, через который я сиганул, уже совсем близко. Деревянный домишко в два этажа, крылечко так с тротуара прямо, двери сквозные: войдешь это, одна лесенка на второй этаж ведет, а прямо - другой ход во двор. Эх, думаю, буду врать - баба могла быть и пришлой, совсем не обязательно из этого дома. Подошли к дому, шпик открывает дверь, сам вперед идет, за ним проходит один полицай, и вдруг сзади неподалеку чиркнула спичка, я вижу, как под ноги нам со вторым полицаем падает вроде кирпича и шипит огнем, а Мишка кричит: "Тикай, дедка, граната!" Оказывается, малец шел следом за нами и уже у самого дома зажег бикфордов шнур и бросил толовую шашку. Полицай второй, он тоже не дурак: видит, бикфорд огнем горит, в любой миг взорвется. Он, значит, тоже в дверь юркнул за теми за двумя, а я в сторону, на улицу скочил, за угол, туда, где спичка чиркнула и Мишкин голос был. Только я отбежал за угол, ка-ак ахнет, ну точно тонновая бомба. И тут меня за руку хватает Мишкина ручонка: "Бежим, говорит, дедка, там все в порядке, ночевать можно". Побежали мы туда, встретились со своим человеком. Я рассказал ему: так, мол, и так, тол в мешке под крыльцом оставлен, а ночевать не будем у тебя, поскольку нас пойдут с собаками искать. Оно хотя и дождь и следы замывает, да все же лучше нам на всякий случай уйти. Благо ночь темная и длинная: далеко отшагать можно. Так мы и ушли.
Вера спросила:
- Скажите, пожалуйста, а где тот мальчик теперь? Он жив остался?
- Михайло-то? - Старик тепло взглянул на Веру. - Да там, вот у них в совхозе. Комсомолом командует.
- Миша Гуров, - подсказала Надежда Павловна.
- Гуров?.. - повторила Вера озадаченно. Глаза ее округлились и даже рот приоткрылся. - Не ожидала… - выдохнула она наконец вполголоса и с усилием: - Такой тихий, скромный.
- Тихие, они, дочка, заметь, все такие, - сказал Артемыч. - Степка Терешкин не тихий, стало быть, не такой. А у Михаила партизанская медаль и орден Красной Звезды.
"Михаил Гуров. Вот он, оказывается, какой, Миша Гуров".
Недалеко от костра расстелили брезент и два одеяла, расставили закуску. Егоров достал бутылку коньяку и бутылку мадеры. Обед получился на славу. И главное - уха, приготовленная на берегу, с запахом дыма, хвои и озера. Не уха, а подлинное объеденье.
Обещанный концерт начал Сергей Александрович чтением своих стихов. Слушатели были в хорошем настроении, потому и стихи им показались неплохими, хотя в общем это были рядовые вирши, которые сочиняют тысячи людей в возрасте от шестнадцати до тридцати лет.
Тимоша читать отказывался, но когда его попросила Вера, он не мог противиться, уступил.
- Своих стихов у меня нет, поэтому вынужден читать чужие. - Он сделал паузу, нахмурился, выпрямился во весь рост, отбросив со лба волосы и почему-то расставив широко ноги, должно быть, чтобы тверже стоять на земле, и начал: - Анатолий Поперечный. Стихи без названия.
Егоров смотрел на сына с гордостью и думал: это он о себе, себя заявляет, свой голос подает.
Потом дошла очередь до Артемыча. Он с показной легкостью поднялся с земли и сел на пенек, который уже заранее приметил.
- Не знаю, подведут ли пальцы. А может, и не подведут.
И тронул клавиши. Вначале осторожно, будто идя на разведку, пробурчали басы, затем смелее и громче пустили скороговоркой, и вот аккордеон ахнул, остановился на миг и вдруг пошел гулять по просторам России, по диким степям Забайкалья, где золото роют в горах, вниз по матушке по Волге, по степи глухой, где замерзал ямщик, однозвучно звенел колокольчик и орел подымался над степью, а из-за острова на стрежень, на простор речной волны выплывали расписные Стеньки Разина челны. И уже никто не мог устоять: все пели - Егоров, Посадова, Тимоша, Вера, Сорокин, пели душой, всем своим существом шли за музыкантом покорно и преданно, уверенно и сурово, шли, как в сраженье и в большую жизнь, шагали в такт мелодии по русской земле, воспевая ее силу и красоту, тоску и печаль, радость и величие. Песни заполняли сосновый бор, разбудили камыши, раскачали сосны; им было тесно на острове, и они, легкокрылые, перемахнув озеро, полетели дальше в поля.
- Да ты артист, Артемыч, тебе в театре выступать надо, на сцене, - говорил растроганный Захар Семенович, крепко пожимая руку возбужденного, вспотевшего старика. - Спасибо тебе.
- В театре не услышишь, - и не думал возражать Артемыч. - В театре для такого тесно, простору нет. А тут гляди - раздолье-то какое. Само что петь. Песня, она раздолья требует, свободы.
Артемыч, оставив на пне аккордеон, засеменил взад-вперед, же находя себе места и тяжело дыша. Взгляд у него был встревоженный и какой-то болезненно-тупой. Ему не хватало воздуха, кровь прилила к голове, и сердце гулко колотилось. Сам он каким-то подсознательным чутьем понял что-то неладное, но старался не подавать вида. Но Надежда Павловна заметила, как тяжело дышит старик, и спросила:
- Вы устали, Артемыч? Сядьте, отдохните.
- Давно так не играл, - все еще не отдышавшись, ответил Артемыч. - Считай с того дня, как победу над Германией объявили.