Выбрать главу

— Еще одну ночку так подует, — заметил Бизонтен, — глядишь, можно и в путь пускаться.

— Пора бы уж, — вздохнула Мари. — Я об эшевене беспокоюсь.

Оставив ребятишек на попечении Пьера, Мари вместе с Ортанс, Бизонтеном и цирюльником целый день провели у старика и его жены, которая старалась держаться молодцом.

Хотя больного рвало кровью, он то и дело повторял:

— Все это пустяки. Да не тревожьтесь вы так.

Когда он немножко отдышался, он первым делом справился, что сделали с Мане. Бизонтен объяснил ему, что Мане запихнули в его повозку, но, так как никто не желал его стеречь, его связали. Эшевен тут же велел его развязать.

— Ничего, — сказал подмастерье, — шевелиться он может, значит, не замерзнет.

— А я требую, чтобы вы его развязали. Он такой же узник зимы, как и мы все. Вы же сами понимаете, что уйти ему некуда.

Когда Мари с Бизонтеном вернулись к своей повозке, Пьер спросил, что будет с Мане.

— Ежели эшевен умрет, устроят суд, — объявил подмастерье, — и боюсь, что будут действовать под влиянием гнева.

— Нет, эшевен не умрет, — воскликнула Мари. — Если мы завтра действительно тронемся в путь, найдем жилье и будем его выхаживать, не умрет он.

Уложили детей и, снова оставив их на попечение Пьера, так как Мари не находила себе места от беспокойства, они вдвоем с Бизонтеном отправились к больному. Мороз щипал лицо и руки, а ветер не унимался ни на минуту, свирепея, когда на пути ему попадалось какое-нибудь препятствие. Неясный свет еще падал к подножию пригорка. Большинство повозок снова завалило снегом, сквозь который пробивались огоньки. Доносились приглушенные голоса. Так и казалось, что идешь по деревенской улице, по одну сторону которой вытянулись домики, повернувшиеся спиной к лесу. У опушки слышался глухой перестук копыт и звяканье цепей. Лошадей поставили на очищенном от снега участке, натянули над ними парусину, привязав ее к нижним ветвям. С северной стороны ее поддерживал снежный вал.

— Не следовало бы их держать здесь слишком долго, — сказал Бизонтен, — не уверен я, что лошади выдержат такую непогодь. Да и корма скоро кончатся… Так же как и пропитание для нас.

Свисавший с дужки фонарь освещал взволнованные лица собравшихся у повозки эшевена. Старик лежал в середине, а с боков его обложили соломой, чтобы преградить доступ ветру, просачивающемуся снизу между досок. Рядом сидели жена эшевена и его племянница.

Цирюльник тоже пришел сюда и, как обычно, молчал. Его изможденное лицо, худая шея, похожая на связку перекрученных веревок, были скрыты под нелепым капюшоном неопределенного цвета, не то красным, не то желтым, чуть ли не раза в два шире, чем было нужно. Глядя на него, невольно думалось, что он-то гораздо ближе к концу жизни, чем эшевен, хоть и бледный, но спокойный на вид. Черты лица д’Этерноса выражали глубочайший душевный покой. От него веяло чем-то неуловимым, что передавалось присутствующим, и каждый чувствовал, как на него нисходит мир.

Тихим, слегка надломленным, каким-то хрупким голосом больной произнес:

— А знаешь, Бизонтен, я очень рад, что ты подружился с братом Мари. Хороший он юноша. И такой же труженик, как и ты. Это сразу в глаза бросается.

И с улыбкой добавил:

— И с Мари тоже, само собой.

Ему не хватало дыхания, и жена попросила:

— Не надо много говорить, ты устанешь.

Старик поднял на нее глаза, и Бизонтен удивился, заметив блеснувшее в них пламя нерушимой любви. Дрожащая рука старухи Бенуат легла на руку мужа, и в эти несколько секунд нежного касания встало то, чего они не успели сказать друг другу за время своей долгой супружеской жизни. Старик закрыл глаза, но тут же поднял веки, посмотрел на Мари и произнес:

— Не так уж давно мы тебя узнали, милая Мари, но в беде души быстрее открываются навстречу друг другу. — И, глядя на племянницу, добавил: — Тебе будет не так одиноко, Ортанс. И мне это радостно знать перед тем, как я уйду от вас…

Дядю и племянницу связывала духовная общность, какое-то внутреннее тайное согласие и родство, и Бизонтен уже множество раз подмечал это; именно оно, это чувство, нынче вечером заставляло их обменяться взглядом, где промелькнуло нечто вроде глубокой, даже торжественной радости.