– Я тоже, – подхватила Мария Волконская. – Только я не знала, что он в кандалах, бряцание поразило меня, но там было полутемно, и я его не сразу разглядела. Сергей бросился ко мне – худой, изможденный, несчастный, и этот кошмарный звон… Я ничего не могла с собой поделать: я бросилась перед ним на колени, поцеловала его кандалы, а потом уже его самого…
– И я поступила так же, – подытожила тягостные воспоминания Екатерина Трубецкая, зябко кутаясь в черный шерстяной платок.
Позвякивание кандалов, удаляясь, таяло в сумерках. Софи вся вытянулась, стараясь отыскать своего мужа хотя бы сейчас – среди последних в череде заключенных. Она неимоверно страдала из-за того, что не было никакой уверенности, что именно с ним встретилась взглядами. Когда во дворе не осталось никого, голова у нее закружилась, ей почудилось, что груз всего долгого путешествия внезапно навалился ей на плечи, и она закрыла лицо руками.
– Вы согласитесь поужинать с нами сегодня? – нерешительно спросила Екатерина Трубецкая.
9
Когда двое солдат пришли за Никитой и поволокли его из камеры, день только занимался. Он убил жандарма и понимал, что дело его безнадежно: за такое даже и не судят, никаких обсуждений, никакого следствия – просто выносится административное решение. Вчера его приговорили к ста ударам кнутом, и он знал, что не вынесет их. Правда, полковник Прохоров, военный комендант Верхнеудинска, пообещал, что скостит число ударов наполовину, если Никита во всем чистосердечно признается, но он не хотел открывать ни своего имени, ни причины, которая привела его в Сибирь, а главное – он боялся, чтобы как-нибудь не стало известно, что он крепостной крестьянин Озарёвых, ведь тогда из-за его преступления могут отыскать и потревожить барыню. Да и вообще, раз уж ему не суждено больше встретиться с нею, зачем жить? Руки ему связали за спиной, и теперь он шел по коридору, размышляя о том, сколько счастья ему подарила Софи за время путешествия. Разве после такого высокого, такого неслыханного счастья не естественно умереть? Совершенство несет в себе привкус вечности. Для того, кто поднялся на вершину и хочет подняться еще выше, один путь – в небо. Сейчас, в одиночестве и на пороге небытия, Никита превозмог все человеческие беды. Он больше не стыдился ни своего жалкого состояния, ни своего преступного вожделения. Он перестал быть крепостным, раз ему суждено умереть – он теперь дворянин, офицер, поэт… Софи в ином, лучшем мире будет принадлежать ему так, как никогда не принадлежала бы здесь, на земле. Это шаман так решил, когда дал им испить – двоим! – своей волшебной воды. Что это была за птица, о которой он рассказывал?.. А-а-а, глухарь!.. Тетерев, удивительное существо, которого страсть вдохновляет до такой степени, что он не способен даже заметить охотника, который пришел его убить… «Потом, после все станет ясно, все будет светлым – для нее и для меня, – думал он. – Сверхъестественное и непорочное блаженство… Не для тела, но для души…»
Он чуть не пропустил ступеньку. Дневной свет ослепил его. Во внутреннем дворике он увидел шеренгу солдат: у каждого – ружье к ноге, кивер на голове. Перед строем прохаживался низенький и пузатый полковник Прохоров. Посередине свободного пространства находился поставленный вертикально щит – широкий, сбитый из досок щит, нижнюю его часть врыли в землю, в верхней же части сделали дырку побольше для головы приговоренного, а по сторонам ее еще две – для рук. Коренастый азиат с желтым, как у них у всех, лицом стоял рядом с этим пыточным устройством. Одетый в красную рубаху и черные широкие штаны с напуском над сапогами, он больше всего походил на ямщика, нарядившегося по случаю праздника. Но, наверное, это был палач. Солдаты развязали Никите руки, сорвали с него сорочку, пинками поставили на колени, заставили просунуть в отверстия на щите голову и руки, привязали кисти рук к колодкам, прибитым с обратной стороны щита. Лишенный возможности пошевелиться, с выгнутой спиной, Никита, обратив взгляд на разгорающийся восток, молил Бога взять его к себе поскорее. Он искренне сожалел о том, что убил жандарма, но не чувствовал себя виноватым – ведь совершил он преступление только во имя любви. Разве можно сравнить пожар, возникший по воле дурного человека, с пожаром от молнии? «Ты ведь понимаешь это, Господи, правда? Ты понимаешь это куда лучше тех, кто меня судит! И Ты со мной против них! Ты ведь, как и я, влюблен в Софи…» Эта странная мысль промелькнула у него в мозгу как раз тогда, когда между ним и восходящим солнцем встала черная тень. Полковник Прохоров, вертя тросточку в обтянутых перчатками руках, спросил:
– Ну, так что? Ты уже решился заговорить? Кто же ты? И откуда прибыл?
Никита не ответил. На лбу его выступили капельки пота. Чтобы отвлечься, он принялся рассматривать серое небо в розовых прожилках. Утро выдалось сухое, морозное. У солдат, похожих друг на друга, как близнецы, изо рта при дыхании вырывался пар. Глаза их, уставленные в пустоту, не выражали ничего. То, что тут происходило, солдат этих никоим образом не касалось.
– Отлично! – сказал полковник. – Можете начинать.
Палач медленно отступил шагов на десять, ухватил покрепче длинный кнут, заканчивавшийся ремешком, сделанным из полоски отвердевшей кожи, прижмурил глаза и взмахнул рукой. На мгновение, пока Никита ждал удара, ему стало страшно и тоскливо, но вот он ощутил ужасный ожог на спине, у лопаток. Края сужающегося к кончику, неровного ремня резали не хуже бритвы, вгрызались в его кожу. Никита, сцепив зубы, хрипло застонал… Три, четыре, пять… Палач наносил удары крестообразно: от правого плеча к левому боку, следующий – от левого плеча к правому… Теперь между ударами он чуть отступал, отдувался и стряхивал кнут, чтобы стекла на землю кровь. После двадцатого удара остановился и выпил водки. Спина Никиты к тому времени представляла собою одну сплошную рану и вся горела, будто по ней прошлись огненной бороной. Сердце выпрыгивало из груди, он дышал, как выброшенная на прибрежный песок рыба, во рту был привкус железа. Несчастный изо всех сил призывал к себе смерть, но что-то внутри требовало, чтобы он жил, изувеченное пыткой тело глупо сопротивлялось разрушению, несущему полную свободу. Полковник Прохоров побледнел, пухлые его щеки мелко дрожали – наверное, не мог вынести вида мучений.
– Ты заговоришь наконец, отребье? – спросил он с таким гневом, словно упрямство Никиты осложняло ему работу. – Подумай, болван: если ты заговоришь, останешься жить! Я велю тебя отвязать после пятидесяти, а не ста ударов…
«Они отвязали Христа, думая, что Он мертв… Но Его матушка, Пресвятая Богородица, в подземелье выходила Сына… Он вновь обрел дар речи… И укрылся в пустыне… И жил там до старости, до глубокой старости, в одиночестве и в молитвах…» Услышанное когда-то от шамана мешало ему сосредоточиться на словах полковника, они попросту пролетали мимо его ушей. А не поменял ли Христос взглядов, состарившись? Остался ли Он и в годах верен тому, что проповедовали от Его имени ученики? Не воспринимал ли к тому времени Евангелие как юношеское творение, требующее теперь пересмотра? Как знать, возможно ведь, что в семьдесят, в восемьдесят лет Спаситель подарил миру другое Послание, более мудрое и ведущее к истинному счастью, Послание, сближающее творение с Творцом, день с ночью, жизнь со смертью… Никто не слышал последних слов Господа нашего Иисуса Христа… Песками пустыни замело его голос, песками пустыни захоронена его тайна… Вот почему люди до сих пор такие злые… Христос, весь в морщинках, с печальным взглядом выцветших глаз, с длинной белой бородой, как у дедушки, склонился над Никитой… И тут его охватил немыслимый ужас: а вдруг это дьявол принял облик Спасителя? Никита хотел было перекреститься, но руки были накрепко прикручены к колодкам. Зубы его стучали, как в лихорадке. «Ты, который вынес столько страданий, помоги мне в этих муках! Он жил во времена Понтия Пилата… Его окружали полные ненависти евреи… Никита стал про себя читать молитву Господню: „Отче наш, иже еси на небесех…“»
– Начинай! – скомандовал полковник.