– Что за идиотизм! Просто глупость неимоверная! Когда это было, чтобы на каторге в случае мятежа те, кто в нем не участвовал и вообще с места не сдвинулся, отвечал за виновных?! Все происходит как раз наоборот! Умники и послушные получают благодарности от власть имущих!
– Господа! Господа! Дайте мне сказать! Я давно прошу слова! – взывал Никита Муравьев.
Он взобрался на стол, и воцарилась тишина. Лицо Никиты было бледным, вдохновенным, руки его дрожали, словно в приступе лихорадки.
– Хочу вам сказать вот что, – запинаясь, начал Муравьев. – Я, как вы знаете, женат, и женат счастливо. Но я считаю неправильным и недостойным отговаривать одиноких бежать с каторги под тем предлогом, что их побег может усугубить чье-то положение, что кого-то за это накажут! Все те, у кого, как и у меня, жены сейчас рядом, должны согласиться, что они счастливчики по сравнению с остальными. И мы меньше, чем кто-либо, имеем право жаловаться на судьбу! Сожалею, князь, о сказанном вами…
– Браво! – завопил Якубович.
Вокруг зааплодировали, затопали ногами, отчего цепи зазвенели особенно громко.
– Меня вам не переубедить, – вздохнул Трубецкой. – Кстати, если бы я не был среди женатых «любимцев судьбы», я точно так же кричал бы: «Опомнитесь, сорвиголовы вы этакие!»
– Вы нам уже кричали это 13 декабря 25-го года! – с вызовом произнес Юрий Алмазов.
Князь отпрянул, побледнел от сдерживаемой ярости.
– Если бы вы послушались меня 13 декабря 25-го, – тихо сказал он, – может быть, сейчас мы говорили бы не здесь…
– А если бы вы явились 14 декабря на Сенатскую площадь, может быть, сейчас мы бы правили Россией! – Алмазова явно занесло.
Окружающие оцепенели: им было интересно, как пойдет дело дальше, но от назревающей ссоры становилось тревожно. Спорщики мерили друг друга взглядами. Впервые за все время, что декабристы провели в Чите, кто-то решился упрекнуть несостоявшегося диктатора в том, как он повел себя в день восстания. Николай опасался, что, начнись настоящий скандал – от каждого только пух да перья полетят. А если это случится, прощай чудесное согласие, которое царило здесь до сих пор…
– На что вы намекаете? – прошептал Трубецкой еле слышно.
Алмазов, видимо, почувствовал, что продолжать опасно и что по его вине может разразиться буря, в которой пострадают многие, если не все, пожал плечами и буркнул:
– К чему ворошить старое? В конце концов, это все давно уже быльем поросло… И сегодня меня интересует не то, почему мы потерпели поражение тогда, в 1825 году, а как нам избежать такого же провала сейчас, в 1828-м!
Сергей Петрович успокоился – похоже, чересчур быстро для человека, которому не в чем себя упрекнуть. А поскольку все еще волновались, были возбуждены, хотя и старались этого не показать, и никто не осмеливался произнести последнее слово, Одоевский предложил прекратить на сегодня разговор.
– Идея ведь еще не оформилась окончательно. Надо подумать, обсудить, взвесить «за» и «против»…
– Как бы там ни было, я в любом случае требую полнейшей секретности! – снова принялся надрывать горло Якубович. – Пусть женатые сейчас же, сию минуту поклянутся, что ни слова не скажут своим женам!
Дурацкое предложение неожиданно, но своевременно разрядило обстановку. Тут уж никто не смог сдержать смех. Декабристы развеселились, развеселились, несмотря ни на что, и смеющиеся лица составляли странный контраст с засаленными изношенными тряпками, в которые они были одеты, в которых спали, ели, валялись на земле, работали… Мужья, один за другим, встали и принесли клятву.
Ночь приближалась, в коридоре зазвенели ключи охранников – пора было запирать камеры. Гости стали прощаться с хозяевами под крики унтер-офицера: «Быстро! Быстро по местам! Господа, время расходиться, прошу вас всех в свои камеры! Каждый к себе! Быстро! Быстро!» Клацнули дверные замки, лязгнули засовы, острог превратился в то, чем ему и полагалось быть: местом тюремного заключения, запертым на все запоры.
Растянувшись на соломенном тюфяке, Николай постарался устроиться поудобнее и тут вдруг почувствовал под боком маленький твердый предмет. Что такое? Пригляделся: косточка, которую кто-то обгрыз и оставил. В постелях часто находили объедки… Не прошло и пяти минут после отбоя, как обитатели «Великого Новгорода» уже похрапывали. Некоторые, правда, еще гремели цепями, ворочались с боку на бок, пытаясь, очевидно, переложить свои дневные заботы с одной стороны на другую… Хотя спор по поводу восстания на каторге ни к чему не привел, Озарёв не терял надежды на продолжение дискуссии. Не только в идее свободы, но и в надежде ее обрести для человека всегда содержится могучая сила притяжения, нисколько не меньшая, чем та, что заставляет камень катиться по склону горы, причем тяжелый камень устремляется вниз быстрее легкого… Разумен план побега с каторги или нет, но план этот уже проложил себе путь в умы и сердца арестантов. Даже те, кто сегодня против, завтра способны сказать «да, согласны!». Юрий Алмазов, чья кровать стояла по соседству с озарёвской, вдруг прошептал:
– Видел, как я поставил на место Трубецкого! Он давно меня раздражает своими манерами аристократа!
– Здесь никто не может быть рыцарем без страха и упрека по сравнению с другими, – отозвался Николай. – И первый наш долг – никогда не натравливать одних на других!
– Та-а-к… значит, ты считаешь меня обидчиком князя? Значит, по-твоему, я не прав!
– Почему же… По содержанию, скорее всего – прав, по форме – точно нет. Но думать ты можешь что угодно, а вот говорить об этом вслух, на мой взгляд, совсем не обязательно.
– А как ты считаешь, нам удастся побег? – резко сменил тему собеседник.
– Нельзя же, в конце концов, всю жизнь только и делать, что проигрывать!
– Ох, а я… – вздохнул Юрий, – я все-таки смотрю на это дело с известной долей скепсиса. И все думаю: не зря ли мы посвятили столько народу в нашу тайну?
– Ну а как иначе-то? Это необходимо, когда затевается предприятие, в котором придется участвовать всем.
– Конечно, конечно, – пробормотал Алмазов, но голос его прозвучал неуверенно.
Друг повертелся и заснул. Николай остался бодрствовать один – как утес в море. Он перебирал в уме фразы, сказанные в течение дня и особенно – вечера, и желание воевать за свободу росло в нем одновременно со страхом. А если и тут – одни химеры, а если мы опять строим воздушные замки? Безрассудство, горячность, наивность, присущие в равной мере его товарищам и ему самому, иногда представлялись Озарёву неким поразившим всю российскую элиту наследственным заболеванием. Неподалеку от него послышался шепот. Оказалось, Завалишин не спит – тихонько молится… Наверное, просит Господа, чтобы спас и сохранил… нет, чтобы вразумил и избавил от искушения рабов Божиих в Чите… Николай встал на колени и принялся молиться о том, чтобы Господь помог им сбежать с каторги.
2
Софи перечитала свое письмо родителям Юрия Алмазова, положила его в ящик стола, где уже собралась стопка подобных же эпистол, сотворенных ею по просьбе других заключенных, взяла чистый листок и принялась за послание сестре Василия Ивашева. Это был уже восьмой отчет за день – работа в принципе довольно нудная и тяжелая. Всем адресатам – одна и та же фраза в начале: «Видела сегодня Вашего сына (мужа, брата, кузена, или кто там еще бывает из родственников мужского пола), и он попросил меня передать Вам следующее…» А дальше она пыталась оживить в памяти голоса каторжников, наперебой старавшихся снабдить ее сведениями, которые надлежало донести до семьи. Но все это было действительно позарез необходимо: Софи понимала, что ее нынешняя работа помогает товарищам мужа сохранить связь с внешним миром – пока здесь других средств нет и быть не может. Вполне возможно, без нее и других преданных своему долгу женщин, приехавших сюда вслед за мужьями, декабристы были бы давно забыты всеми, ведь только эти отважные и стойкие женщины позволяют осужденным держаться на поверхности, а не кануть в Лету… Только благодаря восьми ссыльным, выбравшим эту участь по своей охоте, мужчины здесь не потеряли человеческой сущности, они говорят, они еще дышат…
Зная, что вся почта читается и визируется генералом Лепарским, Софи сдерживала вдохновение, не блистала остроумием и тщательно взвешивала каждое слово. Ей казалась странной эта переписка с множеством людей, которые никем не приходились ни ей, ни ее мужу, которые никогда ей не отвечали… и при этом так редко писать о себе, о своих заботах, о своих переживаниях… Письма, отправленные ею родителям во Францию, либо потерялись в пути, либо были арестованы цензурой, потому как мать и отец не подавали никаких признаков жизни. Зато она получала ежемесячно обширные послания от свекра, и тут уже не отвечала она сама. Софи не могла простить Михаилу Борисовичу его ненависти к Николаю, двойной игры, которую он вел, только чтобы избавиться от сына, доноса, присланного им иркутскому губернатору в надежде, что вернет ее назад, не допустит к мужу-каторжнику… Однако, если бы этот мерзкий старик, которого она просто на дух не переносила, вдруг перестал ей писать, она почувствовала бы себя несчастной и обделенной, ведь его послания были единственным источником новостей о том, как растет маленький Сереженька. Ребенку пошел уже третий год. «Он настоящий Озарёв, – хвастался дед. – Ничего от отца, весь в нашу родню!» Софи мечтала хоть когда-нибудь увидеть мальчика, которого доверила ей перед смертью Маша и которого теперь воспитывали, ласкали, окружали вниманием другие люди. Даже и сейчас то, что она, по сути, бросила малыша, тяжким бременем лежало на ее совести. Унесенная потоком воспоминаний, молодая женщина застыла с пером в руке, а когда вернулась к написанному, то плохо понимала, кому именно она это сообщает: «Ваш брат будет очень счастлив, если получит от вас французский словарь, в котором он крайне нуждается…» Кто бы это мог быть?.. Ах да, бедняга Ивашев!.. Такой милый мальчик… Но, конечно, как и все, с кучей проблем… Что за тоска! Устав от всего передуманного и пережитого, Софи сдвинула бумаги и откинулась на спинку стула. Хватит заниматься чужими делами! Ей внезапно почудилось, будто она куда более одинока, чем любой из тех, чьи судьбы она взяла на себя обязанность устраивать. Комнатушка с обшитыми дранкой, но неоштукатуренными стенами, с низким почерневшим от копоти потолком, была темной, хотя за окном вся деревня купалась в солнечных лучах. Сегодня день посещений. Осталось около часа до прихода Николя. Ей вдруг ужасно захотелось написать Никите и попросить, чтобы рассказал, как он там, в Иркутске, что нового. Но она одернула себя, напомнив, что только время потеряет. Не стоит труда!.. Софи уже три раза отправляла ему весточки, но все три остались безответными. Заблудились в пути, что ли, или были перехвачены полицией… Писала она и своему гостеприимному хозяину-французу, Просперу Рабудену – тот, по крайней мере, отозвался, но говорил совсем не о том, о чем она его спрашивала, – можно подумать, будто он вообще никогда не слышал имени Никиты, не было у него такого работника, в жизни такого не встречал! Единственное тому объяснение: трактирщик боится привлечь к себе внимание властей, называя имя Никиты в ответном письме. Наверное, безрассудный парень совершил еще какую-то промашку, какую-то глупость, и теперь лучше забыть о его существовании. А она-то, она продолжает настойчиво выспрашивать, что с ним сталось, настаивает с риском для его жизни – и теперь уже лишь из своего собственного безрассудства! Как трудно привыкнуть к мысли, что шпионы суют нос в твою корреспонденцию и, демонстрируя повышенный интерес к кому-то, ты можешь только повредить ему, как трудно привыкнуть к мысли, что ее дружба теперь опаснее ненависти, что она теперь – хуже зачумленной! Кошмар!..