Жду его за углом, пока он не появится, ободранный, побитый, вывалянный в грязи, размазывая слезы по чумазому лицу и ругаясь. Я помогаю ему отыскать камень, который он хочет запустить в обидчика. Бедный Франтик! Его тупая башка не в состоянии признать поражения; он готов драться еще и еще, пока его не забьют насмерть. Он не укоряет меня за то, что я сбежал, очевидно, он не в силах даже представить себе, что я тоже могу драться. Он смотрит на меня по-собачьи преданными глазами, словно опасаясь, как бы я не отверг его защиты и не нашел более надежного телохранителя; он добивается моей благодарности.
— Он хотел к тебе полезть, но ты же видел, как я ему врезал.
Однако я не испытываю к Франтику благодарности, мне даже не жаль его. Знай, ты получил свое, богатырь. Дам тебе двадцать геллеров, принесу пирог, конфетку, кусок мяса или шоколад, куплю шарики, юлу, рогатку. Бери и давай дерись. Я ищу поводов для ссоры и гоню Франтика в новые драки. Сыплются удары. Сила наказует силу, сила карает сама себя — таков уж ее удел. Потом, укрывшись где-нибудь в уголке, я повторяю увиденное. Дерусь, воюю, одерживаю победы, и нет героя отважнее меня. Мечта разрастается и ветвится, так что мне уже не угнаться за ней, но вдруг все валится и распадается, подрубленное страхом. Все было трухлявым с самого начала; в полом стволе мечтаний, словно ласочка, таился ужас, и теперь он набрасывается на меня. Вот что творится со мной. Я не могу даже мечтать о силе и мужестве, как другие дети. Мчусь со всех ног к маменьке и заставляю ее отложить роман.
— Что с тобой, голубчик? — приветствует она меня, несколько обеспокоенная.
Уткнувшись головой в ее колени, я прихожу в себя от ласковых прикосновений шелка, темноты и аромата вербены, которой благоухают ее одежды. Я прошу, чтоб она рассказала мне о Давиде и Голиафе.
Великан повержен, настигнутый камнем из пращи. Значит, все в порядке. Давид пляшет и распевает победную песнь: я скачу и ликую. Сколько крови вытекло из головы убитого великана? Бочка, такая, как у нас из-под спирта, или еще больше? Целое море?
— Но, голубчик, откуда это в тебе? Никогда не стану рассказывать тебе ничего подобного.
По комнате ползут длинные тени, ко мне тянутся, настигая, щупальца страха. Вон та, длинная и толстая, отбрасываемая пьедесталом бронзового бюста покойного дедушки, могла бы быть сраженным Голиафом. Неосознанное бешенство вихрем проносится в голове. Я топаю ногами и кричу:
— Боюсь, боюсь! Это ты виновата! Нечего рассказывать такие истории!
Но тут же не выдерживаю, взбираюсь к ней на колени, чтобы дать волю слезам в ее объятьях.
VI
Учитель Зимак походил на льва с черною гривой и лихо закрученными усиками. Почти двухметрового роста, он, объясняя урок, расстегивал сюртук, чтобы получше расправить могучую грудь, встряхивал своими непокорными кудрями, поглаживал ус и громогласно вещал. Он явно любил слушать сам себя, слова его красиво рокотали в классе — грудь служила прекрасным резонатором; говоря, он несколько наклонял голову, будто вслушиваясь, как где-то в глубинах его тела звуки образуются и, подымаясь все выше, достигают голосовых связок и раздаются все отчетливее и звонче. У него был приятный тенор, и на уроках музыки учитель пел нам; упершись скрипкой о грудь, а не о подбородок, он давал волю своему всеми признанному и высоко ценимому таланту, и тогда содрогались стены, окна и потрясенные детские души. Иногда он покидал кафедру и расхаживал между партами, громыхая тяжкими шагами и зычным голосом.
До некоторой степени он тоже был повинен в том, что я боялся школы. Как только раздавался его голос, меня охватывала дрожь. Не только голос, но все в нем вселяло в меня ужас: фигура, жесты, взгляд, которым он мог поглядеть так, что самый отпетый озорник обмирал от страха; улыбка обнажала его ровные белые зубы, словно вдруг поднимался пурпурный занавес, раскрывая строй солдат с примкнутыми штыками. Однако не в его характере было нагонять страх, когда этого не требовалось. Расхаживая по классу, он гладил нас по голове, брал за подбородок, чтобы вселить бодрость. Он был уверен в себе, любовался собой, а таким людям быть ласковыми не составляет труда. Через несколько дней после начала занятий его боготворил весь класс — боготворил куда более, чем того таинственного творца, которого мы призывали в своих молитвах.
Отчего учитель Зимак именно меня полюбил больше всех остальных? Вероятно, он прочел в моем взгляде неподдельный страх, почувствовал, наверное, как я дрожу, когда он касается моих волос; дотрагиваясь до меня, он, видимо, со всей несомненностью убеждался, что власть его надо мной — безгранична. Ей-богу, он любил меня, как конь — маленькую собачонку, которая дрожит подле его ног.