Пять звучных ударов вылетают из часов на ратуше и долго кружат над Бытенью. Но в Квисе они звучат дольше, звучат, словно удары гонга, открывающие представление. Он бледен, губы его дрожат, а в зрачках, черных дырах посредине белков, горячечным блеском горит темнота. Либуше, ты слышишь? Она приближается. Тише, к ним приходит жизнь. И это страшно.
Эхо пяти ударов еще парило над бытеньскими крышами, будто стая голубей, рассеянная испугом, когда Дастых очнулся от своего тяжелого послеполуденного сна. Куртка взмокла от пота, и на лбу выступили тяжелые капли, он широко раскрывает глаза, отчаянно пробиваясь в реальность и пытаясь понять, где же он, собственно, находится. Он слышит удаляющиеся голоса, но не различает слов, не способен вспомнить ни одного слова из тех, что сыпались на него только что, как раз в тот момент, когда он пробуждался от сна.
Дастых смотрит на часы с кукушкой; их маятник неподвижно висит между цепочками, отягощенными чугунными гирями. Но он почему-то слышит их быстрые, страшные шаги. Это всего лишь сон. Но шаги и голоса еще звучат, удаляясь и слабея. Пот на нем высыхает, и его начинает трясти от холода; он отирает лоб тыльной стороной ладони и ерошит свои влажные, всклокоченные волосы всеми десятью пальцами.
От площади близится грохот колес по мостовой и цоканье подков, ворота скрипят, и телега весело устремляется во двор. Высокое протяжное ржание, поднявшись, будто звук трубы, внезапно обрывается. Лошадь отфыркивается. Это кобыла, что ходит левой в упряжке, радуясь, оповещает о своем возвращении домой. Он узнает ее по голосу — а еще говорят, будто он не хозяин. Сон высушил рот, от сухости дерет язык и небо, и нет слюны, которая увлажнила бы его пересохшую глотку. Дастых поднимается и вылавливает из-за шторы и высоких штабелей книг бутылку коньяку, опорожненную на три четверти. Кадык на горле напряжен от того, что голова закинута назад, он дважды опускается, соскользнув под воротник, и снова поднимается вверх; помещик издает сиплый вздох и ставит бутылку на стол. И сразу же рот его наполняется слюной, он не успевает сглатывать ее, в желудке вспыхивает огонь и гонит по жилам пламя, языки которого взметаются все выше и вот уже достигают мозга и бередят то, что в нем едва тлело и передвигалось тяжко и смятенно. Помещик вспоминает все, что предшествовало его сну, и все, что он задумал; теперь он станет действовать решительно и без смущения. Он поднимает опустившиеся чуть не до пола гири, щелкает пальцем по маятнику и берет со стола тугой бумажник. Он сжимает и ласкает его в своих сильных пальцах, словно не может насытиться его неподатливой округлостью.
Мадемуазель Элеонора Дастыхова стоит на высоком пороге перед дверьми и отчитывает прислугу, которой более всего хотелось бы очутиться подальше от ее неумолимых слов и глаз. Помещик, колеблясь, останавливается в коридоре, но коньяк обладает достаточной силой, чтоб гнать его навстречу любому препятствию. Дастых пытается проскользнуть, не поздоровавшись с сестрой. Мадемуазель Элеонора при звуке его шагов поворачивается, и служанка, воспользовавшись этим обстоятельством, начинает поспешно отступать к хлеву. Элеонора дает ей скрыться и обращает все свое внимание на брата.
— Пепек, мне надо с тобой поговорить.
Повернувшись одним плечом к сестре, а другим в направлении своей цели, помещик хватается рукой за кадык, словно желая помочь горлу, вдруг сдавленному спазмой, но потом устремляет на Элеонору пьяный взгляд, горящий и смелый.
— Мне сейчас недосуг, — отвечает он хрипло и направляется к калитке.
— Пепек! — хлещет его голос сестры.
Плечи Дастыха передергиваются, шаг сбивается, но помещик резко выравнивает его и продолжает идти вперед.
Он, собственно, не так уж и спешит, стрелкам курантов еще долго ковыряться, пока они нагребут тот час, когда он сможет наконец усесться за карточный стол. Просто беспокойство подгоняет его, он хочет обеспечить себя партнерами на сегодняшний вечер, а особенно заполучить того самого, главного среди них.
Хозяин погребка «Под ратушей» спит на кушетке в маленькой комнатушке за кухней, где вечером тесная компания, не нуждающаяся в советчиках, собирается обычно для игры в карты. Помещик, не задерживаясь, проходит прямо к нему. Этот храпящий плут, который спит тут, словно невинный младенец, и отдувается так, что сотрясаются и топорщатся усы, узнав визитера, одним махом преодолевает ров недовольства столь грубым пробуждением. Его глаза, покрасневшие от сна, краснеют еще больше, когда Дастых взмахивает перед ним бумажником, разбухшим от тысячных ассигнаций, и требует, чтобы ему были обеспечены партнеры на сегодняшний вечер. Разве Карличек Никл не был гвоздем подготовленной им программы и разве не делил с ним трактирщик барыши, добытые ловкими пальцами шулера? Какого черта этому дураку взбрело в голову испытывать счастье у Гаразима? Мало ему было этого олуха, что ли? Ведь карманы Дастыха еще не оскудели! И глаза трактирщика наливаются кровью неудовлетворенной алчности, потому что на сегодняшней игре придется поставить крест и содержимое помещичьего бумажника на сей раз ускользнет из его рук.