Матушка прекратила чтение своих излюбленных романов уже после смерти отца. С той поры она не держала больше в руках и флакончик с нюхательными солями. Так и сидела в тишине и задумчивости, уставившись взглядом на большую фотографию отца, висевшую над ампирным столиком на стройных ножках, где стояла одна лишь хрустальная ваза с цветами, менявшимися каждый день. Не доверяя никому иному этой заботы, сразу же после завтрака матушка сама выходила купить их. Так пережила она некое возрождение своей любви, — как мученическую, пресладкую страсть, лишенную предмета обожания, вслушиваясь в шаги и голос своего возлюбленного лишь на тропинках воспоминаний.
Отец скончался, когда я ходил в пятый класс гимназии. В полном расцвете сил, ему было еще далеко до пятидесяти. В кого метила судьба, избрав его своей мишенью и свалив наземь сокрушительным ударом? Словно распиленная деревянная нога Праха подкралась к нему из-за угла, требуя возмездия. На складе на отца скатилась железная бочка со спиртом, раздробив ему большой палец правой ноги. О, сколь вероломно наше тело, сколько всего сокрыто в нем и лишь подкарауливает, ждет своего часа. Заражение крови, воспаление легких и смерть за какие-нибудь десять дней, преисполненных болей и муки.
Место отца в конторе и в руководстве предприятием занял дядя Рудольф, двоюродный брат матушки, этот «рыбарь и козий дух» — как в шутку и всерьез окрестил его батюшка, потому как не любил этого вялого юношу. При жизни отца кузен слонялся по складу, конторе и магазину в поисках укромного уголка, где он мог бы укрыться, вынуть из кармана книжицу стихов, всегда в черном переплете, читать и погружаться в мечты. Высокий, худой, в сером или коричневом, но непременно в клетку, костюме, с пепельно-русой бороденкой и мягкими, зачесанными назад волосами, с ускользающим взглядом огромных бледно-голубых глаз, он являл собой живое воплощение батюшкиного изречения. И если сам себе он казался мятежником байронического либо маховского[8] склада, то всем прочим он напоминал древний, вымерший уже тип учителя-энтузиаста, но без любви и решимости трудиться и жить впроголодь.
Дядя Рудольф должен был вести дело и управлять имуществом до моего совершеннолетия. Непостижимо, как столь ленивый и, казалось бы, не интересующийся ничем живым и реальным человек смог собраться с духом и оказаться таким деятельным. Не минуло и трех лет, как наше предприятие рухнуло, а имущество пошло с молотка. Уцелела лишь пожизненная матушкина рента, которую наша прозорливая бабушка завещала маме перед самой своей смертью. Как ему удалось промотать весьма значительное состояние за время столь короткое, что, как говорится, никто и глазом моргнуть не успел, — это, в силу редкостности исполнения, навсегда останется тайной. Изо дня в день он приходил в контору, ни в чем как будто заметно не меняясь, кроме, пожалуй, того, что сам стал заниматься учетными книгами и больше никого к ним не подпускал. Я не в состоянии предположить, что он на самом деле был бесчестен, скорее всего, он вообразил себя гениальным финансистом и уже грезил, как в день моего совершеннолетия передаст мне управление предприятием бесконечно более прибыльным. Он занимался спекуляцией, в этом нет сомнения, а если еще и селадонил немного, то умел это ото всех скрыть.
О своем банкротстве он известил нас одному ему присущим деликатным образом. Однажды утром его нашли повесившимся в кабинете, в этом стеклянном гнезде, которое проглядывалось с трех сторон и откуда можно было с одного боку выйти на склад, а с другого — в контору. Повесился на вешалке, перекинув через нее вдвое сложенную упаковочную веревку. Взгляд его голубых глаз наконец-то обрел твердость и никого не избегал. Последние две страницы книги учета, лежавшие в развернутом виде на столе, были жирно перечеркнуты крест-накрест по диагонали. На странице «Дебет» вместо итога красивым каллиграфическим дядиным почерком было выведено: «Все», — на странице «Кредит» — «Жизнь». И подо всем этим, по всему развороту страниц, снова толстым карандашом дядя начертал: «Finis»[9].
Ах нет, это еще было не все. Никакого письма или записки, разъясняющей или хотя бы прощальной, дядя не оставил. Однако он изукрасил свой уход символами, из которых должно было вычитать правду. В могучем охвате главной бухгалтерской книги покоилась, будто гномик в объятьях балаганной толстухи, утлая книжонка, черный томик с позлащенной надписью: «Страдания молодого Вертера». Книжечка была заложена на страницах, описывающих судьбоносное Вертерово деяние. Искусная дядина рука начертала на нем последний всхлип: «О Вертер!»