Выбрать главу

Трудно понять, что, кроме романтики и исхода жизни, было общего между выстрелом несчастного влюбленного немецкого мечтателя и петлей стареющего пражского бездельника, промотавшего чужое имущество. Дяде Рудольфу эта связь была ясна, а остальным — по свойственной удавленникам насмешливости — он вместо ответа показывал язык.

Матушка, выдворенная из дома, в котором родилась, безотлучно жила, родила сына и потеряла мужа, из дома, принадлежавшего ее роду уже третье поколенье, впала в меланхолию. Потери, которые причинил нам дядя Рудольф своими махинациями, были так велики, что поглотили все наше состояние, в том числе и усадьбу в Ржевницах. Без маменькиной неотчуждаемой ренты мы были бы самыми настоящими нищими.

А что сталось со мной? После смерти отца я учился из рук вон плохо, остался на второй год в пятом классе, еле-еле проскочил в шестом и снова провалился на экзамене за седьмой курс. Смерть матушки застигла меня в восьмом, где я снова за первое полугодие обнаружил недостаточные знания.

Мне шел двадцать первый год, занятия мои ни к чему не вели, я умел делать только одно — шляться по кабакам, где можно было найти кельнерш и бильярд, — преследуемый оравой лодырей, зависевших от содержимого моих карманов. Я сколотил шайку, сплошь состоявшую из франтиков мунзаров, которыми без труда можно было помыкать, подбивая на разные мерзости, а самому оставаться в стороне и ликовать, когда их сажали в карцер или даже — так случалось дважды — прогоняли из школы. Я легко доставал денег — выманивал их у дяди и у матушки, а если надо, дополнял по потребности, забираясь в кассу, откуда, по-моему, за время дядиного владычества таскали все, кому не лень. Позже я добывал их у придурковатой Барки, которая осталась нам верна и вела наше убогое хозяйство на Козьей площади.

Я возвращался с могилы матери (боже мой, как тихо она отошла — однажды январским днем, когда снег на крышах голубовато светился в морозных ясных сумерках, я нашел ее скорчившуюся в кресле у окна, с головой, упавшей на плечо, холодную уже и все же будто мечтавшую с улыбкой), и по дороге меня остановил дядя Методей, один из немногих родственников, кто пришел проводить ее в последний путь; положив руку мне на плечо, он сказал:

— Что же станется теперь с тобой, дружок?

Терзаемый горем, я был безразличен к моей дальнейшей судьбе. Дядя, однако, был настроен решить проблему моего будущего немедленно. Он уже обдумал его и не имел намерения заниматься мною ни минутой более, чем того требует необходимость. И продолжал, игнорируя мое молчание:

— Из учений твоих, как я погляжу, ничего не выйдет. Я узнавал о тебе, — надежды на успешное окончание выпускных экзаменов чрезвычайно мало. Собственно, не мое дело заботиться о тебе, родня мы дальняя, да я не умею иначе. Словом, завтра ты ко мне приходи, определю тебя в магазин. Поглядим, на что ты годишься. Гимназию оповестим, что ты больше не будешь учиться. Это никого не опечалит.

Я сижу на стуле напротив кресла, в котором маменька провела время своего изгнания до самого последнего дня. Осевший от ростепели, грязный от сажи снег на соседней крыше кажется еще чернее. Барка, громко стуча башмаками, суетится в комнате рядом. Собирает и складывает вещи: нужно будет распродать все, что осталось, чтобы оплатить похоронные издержки.

Скорбь моя вдруг проваливается куда-то в бездну, и оттуда я еще слышу ее гулкие орга́ны, следом за ними — пронзительно верещит страх: что же теперь будет со мною? Никогда я не был так одинок, всегда имел, все, чего мне хотелось. Я не могу представить себе свое будущее. Матушкина рента кончилась с ее смертью. Не будут уже ждать меня накрытый стол и чистая постель, не к кому будет беззаботно и без угрызений совести полезть за деньгами. А какая она, нищета? Воображение подсказывает, рисует ее мне. Нищета — скользкая, черная, она обволакивает все тело налетом грязи, вызывающим зуд.

Я припоминаю, как однажды Франтик Мунзар затащил меня к себе домой. Единственная комната с низким маленьким окном, возле окна одна кровать, стол с двумя стульями, развалюха-шкаф, дверцы которого не закрываются, шкафчик вовсе безо всяких створок, а в нем — обшарпанные чашки, кастрюльки и тарелки. Франтик спал на соломенном тюфяке, брошенном на пол. На маленькой плите в большом баке кипятилось белье, в комнате было душно — не продохнуть. Запах пота, подгоревшего лука, мочи и паров грязного белья. Меня тошнило. Несколько дней я брезговал прикоснуться к Франтику и уже никогда больше к ним не заходил. Но то всею лишь бедность, это еще не нищета, настоящая нищета — это когда нет ничего, кроме грязи, вшей, голода и летаргии. Эти люди еще зарабатывали на жизнь, у них было что есть и было где спать. Но вот — лодки на петрской плотине, они вытащены из воды и сложены друг на друге вверх дном. На них, распластавшись, лежит человек, повернув лицо к палящему солнцу. Это — куча тряпья, из башмаков торчат пальцы и ступни, из зарослей нестриженых бороды и усов выступает багровое лицо, и с него ошметками отваливается грязь, будто большая отмершая кожа. Человек хрипит и сопит, забывшись глубоким сном, подобным беспамятству. Я посылаю Франтика, пусть он насыплет ему в раскрытый рот горсть песку.