После возвращения Маркеты домой моя изоляция была отменена. Я вел себя пристойно, жалоб на меня никаких. Отныне мне дозволено приходить обедать и в будни. «Наверное, так пожелала Маркета», — льщу я себя надеждой. Иногда, когда дядя отдыхает и тетя отлучается приглядеть за порядком на кухне, мы минут пятнадцать сидим одни. Чаще всего я не знаю, о чем вести разговор, ладони у меня потеют, я краснею и заикаюсь, а Маркету забавляют мои мученья. Не нужно бы этого делать, не ведает она, с чем играет, нехорошо насмешничать над людьми, которые росли и воспитывались, как я. Я влюблен в нее, в этом у меня уже нет сомнений, но как выглядит чувство у людей, подобных мне? Я вижу в ней средство обрести уверенность и силу, я хотел бы использовать ее, как корабль, что, минуя опасности, доставит меня к цели, позволит осуществить мои планы, любовь должна быть искуплением слабости и унижений, которыми я так измучен. Нет, вы посмотрите, что она себе позволяет! Делает из меня куклу, огородное пугало и трусливого зайца одновременно. Во мне шевелится такое чувство, будто я должен отомстить ей за этакие забавы. Я хорошо знал только одну женщину — мою мать. У Маркеты с ней ничего общего, а мне бы хотелось, чтоб она походила на нее, — я доверюсь тебе, возьми меня за руку и веди. А пока что меня терзает ее смех.
— Ты всегда такой брюзга, Карел? — спрашивает она, и белозубая ее улыбка оставляет во мне кровавую рану. — Неужели ты никогда не увлекался девушками?
«Пошли к девкам», — хохочет кто-то во мне; я вижу белые, туго накрахмаленные фартучки кельнерш, ладони мне жжет крикливый шелк их кофточек, чуть ли не лопающихся на крепких, туго обтянутых плечах и могучих грудях, хрипит оркестрион, и разносится взвизгивающий, пронзительный смех.
— Нет, — хрипло выдавливаю я.
Потом обдумываю этот разговор у своего слухового окна. «Дурак, — браню я себя и стучу себе кулаком по лбу, — ведь этак ты ей никогда не понравишься. А ты должен, слышишь, должен! Это единственная твоя надежда. Внушишь отвращение — отпугнешь начисто. Как ей понять твое молчание и алчные взгляды? Этим ты только нагонишь на нее страх. Ты должен быть веселым, когда она хочет веселиться, и задумчивым, если она настроена грустить, ты должен уметь шутить и улыбаться. Однако как шутят с такими девушками, как Маркета, и вообще — о чем с ними говорят? Как им улыбаются? Когда я улыбаюсь, у меня такое чувство, будто я скалю зубы, словно злая собака. Когда же я улыбался, смеялся, когда? Не стоит и вспоминать».
Осенью Маркета стала учиться танцевать, этой малости еще недоставало в ее воспитании. Я тоже ходил туда, на тот случай, если бы вдруг Маркете не хватило партнеров.
Опасения на этот счет были излишни, мне удавалось станцевать с ней едва ли не один разок за целый вечер, да и то когда она сама подходила ко мне.
— Ты отчего не танцуешь, Карличек?
— Мне не хочется, если я танцую не с тобой, Маркета.
— Значит, ты вообще не любишь танцевать?
— Ах нет, танцевать я люблю!
— А как же тогда понять тебя, Карличек?
С языка у меня готовы сорваться как раз те слова, которые я должен был бы произнести. Они как-то разрозненны, они пытаются сблизиться друг с другом, чтобы, соединившись, вступиться за меня, но тщетно. Поставьте человека в угол, и он из него никогда не выберется. Видно, такая уж у меня судьба, вечно стоять в стороне, беспомощно хмуриться и наблюдать, как другие радуются и берут у жизни все, чего захочется. Ах нет, стоящий в углу человек имеет свое преимущество: ему все видно, меж тем как иные болтаются, ослепленные самими собой и неразберихой, которую сами творят.
Возвращаемся ночными улицами, плывем от одного островка света к другому, Маркета с тетей сидят напротив меня, карета громыхает, колышется по неровной мостовой, подковы лошадей звонко выстукивают ритм парной упряжки, я почти счастлив. Маркета, склонив голову на плечо матери, вспоминает, кто и что ей сказал, кто из молодых слонов наступил ей на туфельку или стукнул по косточке.
— Ведь все они, маменька, как дети, — смеется она, — хоть и отрастили под носом усишки.
Я радуюсь тому, что она это говорит, считая всех детьми, ни один из молодых людей не опасен для меня.
— Они дети и есть, — рассудительно подтверждает сонная тетя. — Им и восемнадцати не исполнилось.
— Да ведь и мне не исполнилось, — улыбается Маркета.
— Любая девушка взрослее, чем столетний мужчина, потому что умнее его, — веско изрекает тетя.
— А Карлик — уже не ребенок? — спрашивает Маркета, и меня сотрясает некое с трудом подавляемое ликованье. Зачем ей знать это?