— Карлику скоро двадцать два. Ему и жениться можно.
— А ты знаешь, Карлик танцует лучше всех!
Тетя некоторое время молчит, будто пропустила замечанье Маркеты мимо ушей или задремала. Но потом произносит неожиданно сухо:
— Я тоже заметила. Где ты научился танцевать, Карлик?
Передо мной заколыхались широкие мускулистые руки служанок и работниц, которые крутили меня в вальсе даже со счетом на шесть. «Брать уроки танцев? Что за глупость! — орет моя компания. — Пошли на танцульки, вот где шпарят».
Прошлое нельзя засыпать, завалить песком, и нет такого надгробия, которое бы заглушило его голос.
Я называю еще одну городскую школу танцев, тоже одну из лучших, но тетя замечает:
— А твоя маменька ни словом не обмолвилась, что ты учишься танцам.
Что-то испортилось в отношениях между тетей и мною. Маркета не видит либо не хочет видеть, что со мною, а мать уже поняла все. Она извиняла меня — как моя тетка, но как мать Маркеты — могла только отвергнуть. Они перестали звать меня на уроки танцев: не к чему, у Маркеты и так хватает кавалеров; обедать на неделе я тоже уже не прихожу, снова появилась надобность, чтобы кто-то из членов семьи в полдень сидел в магазине.
Мне указали мое место: тебя приняли из милости, вот так ты себя и держи. Сомнений не оставалось, я попал к тете в немилость, а раз так — она уже не владеет собой, она не знает меры ни в своих пристрастиях, ни в ненависти. За воскресным столом она уже не обращается ко мне, едва отвечает на мои приветствия. Естественно, это не проходит мимо внимания служащих, они тоже начинают относиться ко мне с уничижительной фамильярностью, тем более обидной, что прежде они раскланивались и расплывались в любезностях.
Теперь они разошлись, давая понять, что значит не держать ничьей стороны. По-прежнему при моем появлении они прекращают шушукаться — ведь я не «свой», однако тон, каким главный бухгалтер обращается ко мне, теперь не слишком отличается от того, каким он разговаривает с учеником или складским мальчишкой. Он перестал добавлять словечко «пан» к моему имени и больше не просит меня вежливо, заискивающе: «Не сделаете ли вы то-то и то-то», — он распоряжается, а иногда даже кричит: «Сделай!»
— Что это у вас тут опять за чепуха? — разоряется он, указывая на какое-то место в учетной книге. Там, разумеется, нет ничего, чему там быть не надлежит, в эти дни я особенно слежу за тем, чтоб не допустить ни малейшей ошибки. Бухгалтеру это известно так же хорошо, как и мне, а поднял он крик только потому, чтобы все видели, будто за мной нужен глаз да глаз, иначе я непременно чего-нибудь испорчу.
— Писать вы, разумеется, не научитесь до самой смерти, — добавляет он. И подымает голову, взыскуя тетиной одобрительной улыбки. Он едва не кланяется ей, уподобившись плохому актеру, который вырывает у публики аплодисменты, с грехом пополам дохрипев до конца свою арию. И тетя улыбается — совершенно справедливо, господин главный бухгалтер, вы уж почаще устраивайте взбучку этому маменькиному сыночку.
Так теперь повелось изо дня в день: главный ко мне все суровее, а тетя улыбается все довольнее. Я в западне, они не дают мне покоя, удары сыплются градом, я не успеваю уклоняться от них и тщетно ищу пути к бегству. Что это задумала моя тетка? Выжить меня отсюда? У меня не хватит отваги противостоять этому, я прячусь, стараюсь быть совсем неприметным, ревностно исполняя все, что бы мне ни поручали.
— Идите и принесите то-то и то-то, да поживее!
Я спешу, не прекословлю, но некоторые сочинения столько раз издавались, что всегда найдется повод меня обругать.
— Я не об этом вас просил. Вечно вы напортачите.
Я не возражаю, хотя мог бы напомнить, что это дело приличествует исполнять ученику или складскому слуге-мальчишке, но иду и волоку новый тюк, который до хруста в суставах оттягивает мне руки.
IV
Ежедневно, около четырех пополудни, тетя исчезает приблизительно на час. Идет за благословением в костел св. Климента или к Крестоносцам. Стоит ей выйти, как в дверях канцелярии появляется дядя и молча смотрит на кабину кассы.
Все это время главный не поднимает головы от бухгалтерской книги и трудится, не покладая рук. Нет, дяде не по душе набожность жены, на его взгляд, это уж слишком смахивает на ханжество. Сам дядя далеко не вольнодумец, но эти ежедневные визиты в костел представляются ему зряшной тратой времени, что господа бога может только прогневить. Старикам и старушкам этим заниматься еще куда ни шло, их работа не ждет. Я никогда не слышал, чтобы дядя упрекал свою жену за эти отлучки, он довольствовался только тем, что выходил, глядел и при этом, наверное, думал: «Опять ушла. И какая в том надобность?»