Горуля и сам не понимал, почему произнес именно это, а не назвал Луканичу адрес.
«Поглядел я ему в глаза, — вспоминал впоследствии Горуля, — и само так сказалось».
— Хорошо, — кивнул Луканич, — буду ждать. — И грузно поднялся со стула.
Когда Луканич ушел, Горуля посидел еще минут пятнадцать, расплатился с кельнером и спокойной походкой вышел из кофейни.
На улице было мало народу и, несмотря на безлунье, сравнительно светло от навалившего за день снега. Однако раньше чем отправиться в подлесную часть города, Горуля сделал круг по центральным кварталам, выбирая тихие и пустынные переулки. В одном из таких переулков, выходившем к площади Корятовича, Горуле показалось, что кто-то идет следом за ним. Он неприметно оглянулся и действительно увидел поодаль человека. Чтобы определить, не за ним ли это следят, Горуля обронил перчатку и резко, с ходу нагнулся за ней. Шедший позади тоже остановился. Все это продолжалось мгновение, но для Горули и этого было достаточно. Идущий своей дорогой человек никогда не остановится только потому, что где-то впереди задержался другой прохожий.
«Хвост», — мелькнула мысль, и сердце у него упало.
Жизнь подпольщика заставила Горулю изучить Ужгород во всех его подробностях и особенностях. В этом помог ему ведущий работу в самом городе Верный. Он знал проходные дворы, удобные лазы, лабиринты бесчисленных двориков, о существовании которых многие даже не подозревали. Один из таких дворов был неподалеку. Стоило только там перебраться через невысокую ограду, чтобы очутиться в соседнем дворе, выходящем уже на другую улицу.
Горуля ускорил шаг, чуть не сбил с ног какого-то прохожего, извинился и нырнул в подъезд знакомого ему многоэтажного дома.
Дверь под лестницей вывела Горулю во двор, к ограде. Он перемахнул через ограду и притаился за дворовыми строениями.
Минуты две-три было тихо, но вот скрипнула подлестничная дверь, прохрустел снег, и у ограды остановились двое.
— Так и есть! — произнес один. — Прошел. Видите след? Давайте назад, может быть успеем.
— Я не могу быстро, — сказал другой, — у меня одышка.
— Но вы уверены, что это он?
— Ну конечно, он!
«Матерь божья, да то Луканич!» — подумал Горуля, но и голос второго показался ему знакомым, однако кому он мог принадлежать, сразу вспомнить не мог. Только потом, когда двое ушли, его осенило: Сабо!
Выходить на другую улицу было теперь небезопасно. Горуля какое-то время подождал, перелез обратно через ограду, пересек двор и, очутившись снова в подъезде, выглянул на площадь: ни души! Он обогнул площадь, вышел через Корзо на набережную Ужа и дальним, кружным путем, поминутно оглядываясь и наконец убедившись, что никого не ведет за собой, выбрался на подлесную сторону, к деревянному дому. Дом стоял на отшибе, поодаль от других строений, посередине большого фруктового сада. Сад был обнесен низкой плетеной загородкой, местами почти заваленной снегом. Справа, метрах в трехстах, пролегала ведущая к лесу дорога; слева же, за узкой полосой виноградника, лежала большая пустошь, обрывающаяся скатом к задворкам ужгородской окраины.
Выйдя из-за дерева, дозорный тихо окликнул Горулю и, получив ответ, снова скрылся на свое место.
Дверь открыла молодая мадьярка — хозяйка дома. Горуля пошел за ней по длинному полутемному коридору, но вдруг остановился, недоуменно поглядев на женщину. Откуда-то из глубины дома донеслась песня. Пели ее негромко, но слаженно несколько мужских голосов.
Поймав взгляд пришедшего, женщина улыбнулась.
— Поют, — сказала она по-венгерски, — но вы не беспокойтесь, с улицы ничего не слышно.
Горуля подошел к одностворчатой двери, из-за которой доносилось пение, осторожно приоткрыл ее и за глянул в комнату.
Комната была большая и скудно обставленная. Свет низко опущенной лампы с трудом пробивался сквозь клубы табачного дыма.
Расположившись на диване у жарко натопленной печи, несколько человек вполголоса, полузакрыв глаза, тянули припев старинной шутливой жалобы чабана, который никак не может выбрать себе невесту.
А запевал жалобу Куртинец. Он сидел посреди комнаты, облокотившись на спинку стула, и, подперев щеку, время от времени взмахивал рукой, и этот взмах служил сигналом к вступлению хора.
Своим пением эти люди как бы бросали вызов тем тревогам и опасностям, которые их подстерегали в жизни на каждом шагу, а выражение их лиц словно говорило: «Не сама песня радует нас, а радостно нам потому, что мы собрались и поем вместе, и когда разойдемся, мы все равно будем вместе».