А голод наглел. Он шатался из хаты в хату, вздувал животы у ребятишек, валил с ног взрослых, и в деревянных шатровых, без единого гвоздя построенных церквушках непрестанно звонили одинокие колокола.
…Отца своего я не помню. Мне и четырех лет не исполнилось, когда он уехал на заработки в Америку. Но в памяти моей сохранилась сельская улица перед корчмой в холодный весенний полдень. Держась за подол матери, я стоял перед окном корчмы. Лицо у матери было мокрое от слез, как и у других стоявших с нею женщин. На крыльце были свалены в кучу с десяток тайстр[4] и свежевыстроганные из орешника посошки на дальнюю дорогу.
Из корчмы, где пили на прощание отъезжающие, несся громкий, пьяный говор. Сначала в нем можно еще было различить отдельные голоса, но потом он превратился в общий гул, и вдруг, словно смывая этот гул, на улицу потекла щемящая сердце мелодия:
Женщины плакали. Плакали тихо, покорно, прижав к себе детей. И мать, обхватив руками мою голову, тоже плакала. А из корчмы, продолжая тянуть песню, один за другим стали выходить захмелевшие от палинки[5] люди. Они разбирали свои тайстры и посошки и, спустившись нетвердой походкой с крыльца, прощались с родными.
Может быть, все это запомнилось так хорошо и ясно потому, что я не раз бывал свидетелем таких проводов и прощаний. Не проходило и года, чтобы с Верховины не уезжали в далекие страны десятки и сотни людей на поиски призрачного счастья. Ехали во Францию, Бельгию, Канаду, Соединенные Штаты.
Так уехал и мой отец и не вернулся. Жив ли он или умер, никто не мог сказать, и все письма, которые под диктовку матери писал сельский грамотей Илько Горуля, оставались без ответа.
Трудно пришлось матери, но вторично замуж она не пошла, хотя сватов засылали к ней многие. Красива собой была моя мать. Я как сейчас вижу ее смуглое, чуть удлиненное лицо, черные волосы, серые, очень светлые глаза и такие густые ресницы, что под ними вечно лежала тень, как в солнечный час под елями.
Редко она улыбалась, была скупа на ласку и больше слушала других, чем говорила сама.
Потеряв всякую надежду на возвращение отца, мать начала задумываться над тем, как же выбиться из нужды, в какой мы жили. Выход, ей казалось, был один: учить меня, дать образование, чтобы я ушел с земли, на которой не имел доброй доли ни дед, ни отец. О моем учении мать начала говорить все чаще и чаше, это стало ее единственной целью, а люди моего поколения знают, как трудно было ее достичь.
2
Единственная школа, в которой верховинские дети нашей округи могли обучаться на родном языке, находилась километрах в десяти от Студеницы, за горой, в селе Быстром. Дорога туда шла через перевал, трудная, крутая, а зимой так и вовсе непроходимая.
Почему власти открыли школу именно в Быстром, в таком отдаленном и небольшом селе, а не в Студенице или в Потоках, куда бы могли ходить ребятишки из окрестных сел, толковали по-разному, пока проезжавший через Студеницу ужгородский чиновник, выпив лишнее в корчме, не проговорился: «Потому и открыли, чтобы меньше учились. Верховинскому быдлу и этого хватит».
Стремление учить меня было так велико, что мать готова была продать хату и переселиться в Быстрое.
— Что ж, — говорила она соседям, — своей земли нема, мы легкие.
Но на душе у нее было тяжело при мысли, что придется все же уезжать из родного села.
Как-то весной четырнадцатого года, когда ветры высушили горные дороги, а леса вокруг затянуло пушистой светло-зеленой паутиной, мать сказала мне:
— Завтра сходим, сынку, в Быстрое. Надо с учителем договориться и какую-нибудь хижу присмотреть.
На следующий день около полудня мы уже стояли перед крыльцом продолговатой хаты с маленькими оконцами и трухлявой, в зеленых лишаях, крышей. Передняя стена хаты вздулась, и ее подпирали три бревна. В некоторых окнах не хватало стекол, их заменяла промасленная бумага.
Такой предстала перед нами быстровская школа.
Еще совсем недавно учительствовал здесь униатский дьяк. Высокий, лысый, туподушный, он избивал учеников и часами держал их коленопреклоненными перед засиженным мухами портретом австро-венгерского императора Франца-Иосифа. Пил дьяк беспробудно, пока совсем не спился с круга и не замерз ночью под дверью собственной хаты.
Год школа бездействовала. Не находилось охотников ехать на учительство в такую глушь. Думали, что школа останется запертой и следующий год, как вдруг перед самой зимой объявился учитель.