На брошенных под навес Горулей охапках свежего, душистого сена расположились двое: я и депутат чехословацкого парламента по списку партии коммунистов. Без куртки и шляпы, в распахнутой, с короткими рукавами сорочке, мой новый знакомый полулежит, опершись на локоть, держа перед собой листы моей записки.
Я очень волнуюсь, хотя и знаю, что не от этого человека зависит судьба моей работы и успех моих планов.
Я ложусь навзничь и, чтобы унять волнение, начинаю прислушиваться к бульканью близкого родника. Но в этот звук с равными интервалами врывается шелест прочитанной и перевернутой страницы.
Ранним утром разбудили меня сегодня оживленные голоса людей и чей-то незнакомый, но такой веселый смех, что даже у меня спросонья он невольно вызвал улыбку.
Я припал к щели между бревнами и увидел невдалеке от колыбы Горулю и еще нескольких человек, в которых признал наших селян и лесорубов с недалекой от полонины лесосеки. Лишь одного человека признать я не мог. В куртке защитного цвета, в узкополой, сдвинутой на затылок шляпе, обутый в тяжелые горные башмаки, он стоял, опершись о кривую березовую палку, и, вытирая платком усы, оживленно рассказывал что-то окружающим его людям.
— Ну да, — слышал я его выразительный, густой голос, — с тех пор как прикрыли нашу газету, эти детективы дежурят возле моего дома днем и ночью.
— Вот матери их черт! — выругался Горуля и сплюнул.
— Что поделать, — улыбнулся гость. — Я уж, когда надо, научился уходить от них. А на этот раз ну никак: «Приставлен к вам, пане депутат, чтобы охранять вашу особу». Вот и пришлось крутиться целый день, пока не отцепился.
— Зря вы его сюда за собой не привели, — с сожалением произнес молодой лесоруб. — Мы бы тут из него щепы натесали.
Гость посмотрел на хлопца и улыбнулся ему.
— Силу береги, Юрку, — сказал он. — Еще кряжи придется рубить, а не то что щепки тесать. — И, обернувшись к Горуле, спросил: — Так люди, значит, разошлись?
— Разошлись, — кивнул Горуля. — Но то не беда! Сегодня к вечеру опять всех соберем.
И он тут же негромко начал давать какие-то распоряжения товарищам. Те внимательно выслушивали его, коротко отвечали: «Добре», — и быстро, не прощаясь, уходили.
Теперь я уже догадался, что этот светлоусый человек — Олекса Кургинец, сын погибшего быстровского учителя Михайла Куртинца.
По рассказам Горули и Гафии я кое что знал уже об этом человеке, а многое мне довелось услышать впоследствии и от самого Куртинца.
После гибели отца Олекса с матерью уехали далеко от нашей округи, на Гуцульщину, в Великое-Бычково. Это был поселок рабочих химического завода и лесорубов, среди которых жила добрая память о бывшем заводском механике, одном из вожаков русинской Красной гвардии. И не только оставшиеся в живых друзья его, но совсем незнакомые люди старались чем только могли помочь Марии Куртинец обосноваться на новом месте. И особенно запало семилетнему Олексе в душу то, что люди, помогавшие им, делали это без жалостливости, никто не называл его здесь бедной сиротинкой, никто не вздыхал над вдовьей долей матери, даже женщины. В селе на Мукачевщине было совсем по-другому, а тут приходили и говорили:
— Дрова привезли, хозяйка, укажи, где складывать.
Или:
— Принимай метр тенгерицы. Будет — отдашь.
А иной раз так и вовсе ничего не говорили, залезали на крышу, чтобы покрыть новой дранкой прохудившееся место или выложить новую трубу взамен развалившейся.
Хлопчику, привыкшему уже к вздохам и жалостливости, новые люди казались суровыми и совсем не такими добрыми, как говорила о них мать.
Однажды на берегу Тиссы, куда любил ходить Олекса смотреть, как ловко гонят бокораши по быстрой реке плоты, заметил он запутавшегося в цепких зарослях кустарника жеребенка. Страх или ребятишки загнали его сюда, Олекса не знал. Жеребенок выбился уже из сил, а стреноженная матка скакала у кустов и ничем не могла помочь своему детенышу.
И до того жалко стало Олексе матку и жеребенка, что у хлопчика на глазах выступили слезы.
— Твой, что ли? — услышал он позади себя голос.
Обернулся и увидел статного, жилистого человека в мокрой одежде и с топором на плече.
— Не мой, — ответил Олекса, признав в появившемся человеке бокораша, одного из тех, кто крыл дранкой крышу их дома.
— А плачешь чего? — спросил бокораш.
— Жалко.
Бокораш усмехнулся.
— Добрый, значит.
— Добрый, — протянул Олекса.