И вот Байрон влюбляется. Влюбляется вопреки всем заповедям своего ревнивого и строгого деревенского воспитания, требующего, чтобы предмет любви был физически непочат. Это происходит в субботу за полдень, когда он один на фабрике. В двух милях все еще горит дом, и желтый дым стоит над горизонтом прямо, как памятник. Они увидели, как он взметнулся над деревьями, еще до полуденного гудка, до того, как разошлись.
— Ну, сегодня-то Байрон уйдет, — говорили они. — Бесплатно-то пожар посмотреть.
— Пожар большой, — сказал один. — Что бы это могло гореть? Вроде и не припомню там ничего такого большого, чтобы столько дыму могло давать, — кроме дома Берденов.
— Может, это он и есть, — сказал другой. — Отец мой все вспоминает, как у нас тут говорили лет пятьдесят назад: спалить его надо, да с человечьим жирком заодно, чтоб занялся побойчее.
— Уж не папаша ли твой пробрался туда с огоньком? — сказал третий. Все засмеялись. Потом снова принялись за работу, дожидаясь гудка, то и дело отрываясь, чтобы посмотреть на дым. Немного погодя подъехал грузовик с бревнами. Они спросили у шофера, который ехал через город.
— Берден, — сказал шофер. — Ну да. Она горит. В городе говорили, что шериф туда отправился.
— Небось и Уатту Кеннеди охота поглядеть на пожар, даром что бляху нацеплять приходится.
— А если он кого-то разыскивает, чтобы арестовать, — сказал шофер, — то вид у города такой, что он, похоже, правильно выбрал место.
Раздался полуденный гудок. Все разошлись. Байрон положил перед собой серебряные часы и сел обедать. Когда они показали час, он приступил к работе. Постелив для мягкости на плечо дерюжку и взвалив на нее стопу клепок, которую, казалось бы, ему ни за что не поднять и не унести, размеренно и неутомимо совершал он свои рейсы от склада к вагону; он был один на складе, когда в дверь за его спиной вошла Лина Гроув — безмятежно улыбаясь в ожидании встречи, губы уже сложив, чтобы произнести имя. Услышав ее, он оборачивается и видит, что улыбка ее гаснет, как волнение в роднике, куда уронили камешек.
— Вы — не он, — говорит она с серьезным детским изумлением за гаснущей улыбкой.
— Да, — говорит Байрон. Он умолкает, полуобернувшись, с грузом на плече. — Похоже, что не он. А он — кто?
— Лукас Берч. Мне сказали…
— Лукас Берч?
— Мне сказали, что я его тут найду. — В голосе ее какая-то безмятежная недоверчивость, и она смотрит на него, не мигая, словно думает, что он пытается ее провести. — Когда я к городу поближе подошла, его все Банчем стали звать, а не Берчем. Я думала, они говорят неправильно. Или я расслышала неправильно.
— Нет, — отвечает он. — Так оно и есть: Банч. Байрон Банч. — Продолжая держать на плече клепки, он смотрит на нее — на тяжелое тело, на раздавшиеся бедра, на тяжелые мужские башмаки, покрытые рыжей пылью. — А вы — миссис Берч?
Она отвечает не сразу. Она стоит в дверном проеме и смотрит на него пристально, но без тревоги — все тем же безмятежным, слегка растерянным, слегка недоверчивым взглядом. Глаза у нее совсем голубые. Но тенью в них — мысль, что он пытается ее обмануть.
— Мне по дороге говорили, что Лукас работает на строгальной фабрике в Джефферсоне. Много людей говорило. А как в Джефферсон приехала, мне сказали, где эта фабрика, — и я спрашиваю про Лукаса Берча, а мне говорят: «Может, тебе Банча?» — ну я и подумала, что они просто имя перепутали, а это он и есть. Хотя они сказали, что этот, про кого они говорят, лицом не смуглый. Неужто и вы скажете, что не знаете тут Лукаса Берча?
Байрон опускает свою ношу аккуратной стопой, чтобы поднять потом все разом.
— Не знаю. Лукаса Берча у нас нету. Я всех знаю, кто тут работает. Может быть, он в городе где работает. Или на другой фабрике.
— А есть тут другая строгальная фабрика?
— Нету. Лесопилки, правда, есть — их тут порядком.
Она наблюдает за ним.
— По дороге мне говорили, что он на строгальной фабрике работает.
— Я тут такого не знаю, — говорит Байрон. — И припомнить не могу никакого другого Берча, кроме меня, а меня зовут Банчем.
Она продолжает смотреть на него прежним взглядом, в котором не столько беспокойства за будущее, сколько недоверия к настоящему. Потом она вздыхает. Это даже не вздох, а глубокий спокойный вдох.
— Так, — говорит она. Обернувшись, она окидывает взглядом распиленные доски, штабеля брусьев. — Присяду-ка я, пожалуй. А то уж больно устаешь — по твердым мостовым ходить. Кажется, пока дошла сюда из города, больше устала, чем за всю дорогу из Алабамы. — Она направляется к низкому штабелю реек.
— Подождите, — говорит Байрон. Бросившись к ней, он сдергивает с плеча дерюжку. Женщина, уже подогнув колени, замирает, и Байрон стелит дерюжку на рейки. — Мягче будет.
— Спасибо вам большое. — Она садится.
— Так-то оно помягче, — говорит Байрон. Он вынимает из кармана серебряные часы, смотрит на них, потом садится на другой край штабеля. — Пять минут, пожалуй, будет в самый раз.
— Отдыхать пять минут? — спрашивает она.
— Пять минут, как вы пришли. Я с тех пор и отдыхаю. По субботним вечерам я сам себе замечаю время, — объясняет он.
— И каждый раз, как присесть на минутку, — тоже замечаете? Откуда они узнают, что вы присаживались? Минутой больше, минутой меньше — велика ли разница?
— Я так думаю, за сидение мне не платят, — говорит он. — Значит, вы из Алабамы.
Она рассказывает ему, — теперь его очередь, — грузно сидя на дерюжке, со спокойным, ясным лицом, за которым он так же спокойно наблюдает, — рассказывает больше, чем ей кажется, — как рассказывала уже многим незнакомым людям, среди которых четыре недели совершается ее путь с мирной неторопливостью смены времен года. И Байрон — в свою очередь — рисует себе историю молодой женщины, обманутой и брошенной и даже не сознающей, что она брошена, так и не успевшей сменить свою фамилию на Берч.
— Нет, видно, я его не знаю, — говорит он наконец. — Да и нет тут сейчас никого, кроме меня. Все остальные — там, наверное, на пожаре. — Он показывает на желтый столб дыма, стоящий в безветрии высоко над деревьями.
— Мы его видели, как к городу подъезжали, — говорит она. — Пожар-то уж очень большой.
— Да и дом ведь большой. Он старинный. Там дама одна живет, больше никого. Думаю, кое-кто в городе будет говорить, что это Бог ее наказал, — даже теперь будут. Она северянка. Ее родня приехала сюда в Реконструкцию — негров баламутить. Двоих за это и убили. Говорят, она и сейчас возжается с неграми. Навещает их, когда заболеют, — все равно как белых. Кухарку не держит — не хочет, чтобы негры другим прислуживали. Говорят, у ней такое мнение, будто негр белому ровня, Поэтому никто к ней и не ходит. Кроме одного. — Она наблюдает за ним, слушает. Сейчас он на нее не смотрит, избегает ее взгляда. — Или, может, двоих, — так я слышал. Хоть бы они туда поспели, помогли ей мебель вынести. Может, поспели.
— Кто поспел?
— Да тут, два парня, два Джо, они где-то в той стороне живут. Джо Кристмас и Джо Браун.
— Джо Кристмас? Чудное имя.
— Он и сам чудной. — И снова он избегает ее заинтересованного взгляда. — Товарищ его — тоже фрукт. Тоже тут работал. Но уволились — оба. Потеря, однако, скажу, небольшая.
Сидя на дерюжке, женщина слушает спокойно, с интересом. Можно подумать, что это выходной день и пара, одетая в выходное, сидит на плетеных стульях перед деревенским домом, на гладкой, будто патиной подернутой земле.
— И товарища его зовут Джо?
— Да. Джо Браун. Но, может быть, это его настоящее имя. Потому что, как подумаешь о человеке по имени Джо Браун, сразу представляешь такого пустомелю, который вечно смеется и громко разговаривает. Так что, я думаю, имя настоящее, хотя Джо Браун — как-то чересчур уж скоро да просто для настоящего имени. Но, думаю, тут оно как раз настоящее. Потому что, если бы ему выработку с болтовни считали, он давно бы был хозяином этой фабрики. Хотя людям он как будто нравится. По крайней мере, с Кристмасом ладит.