— Я думал, вам самой пришлось заплатить… Я думал…
— Надо же. Может, хватит об этом? Хватит?
Стоя лицом к лицу, они не смотрели друг на друга. Их можно было принять за двух монахов, встретившихся в саду в часы созерцания.
— Я просто подумал, что…
— Где вы живете? — сказала она. — В деревне? Надо же. Как вас зовут?
— Не Макихерн, — сказал он. — Кристмас.
— Кристмас? Это ваша фамилия? Кристмас! Надо же.
В отрочестве и позже он и еще четверо или пятеро ребят ходили по субботам на охоту или на рыбалку. Девушек он видел только в церкви, по воскресеньям. Девушки ассоциировались с воскресеньем и церковью. Поэтому он не мог их замечать: это было бы — даже для него — отречением от ненависти к религии. Но между собой они говорили о девушках. Может быть, кое-кто из них (например, тот, который договорился тогда с негритянкой) знал. «Они все хотят, — сказал он остальным. — Но иногда не могут». Остальные этого не знали. Они не знали, что все девушки хотят, а тем более, что бывает время, когда они не могут. Они представляли себе дело иначе. Но, признавшись, что им неизвестно последнее, они тем самым признались бы, что не имели случая убедиться в первом. Поэтому они слушали, что говорил тот. «Это у них бывает раз в месяц». Он описал, как представляет себе физическую сторону события. Возможно, он знал. Во всяком случае, рассказ был достаточно живописным, достаточно убедительным. Если бы он стал описывать это как душевное состояние, о котором можно только гадать, они бы его не слушали. Но он развернул картину физическую, фактическую, доступную обонянию и даже глазу. Это тронуло их: временная и жалкая беспомощность того, что дразнило неисполнимые желания; гладкий прекрасный сосуд, обитель хотения, обреченного с неотвратимой регулярностью становиться жертвой периодической грязи. Так он излагал это, и остальные пятеро молча слушали, поглядывая друг на друга вопросительно и заговорщицки. В следующую субботу Джо не пошел с ними охотиться. Макихерн думал, что он отправился на охоту, потому что ружья дома не было. А Джо прятался в хлеву. Он просидел там весь день. В следующую субботу он опять ушел с ружьем, но один, рано, до того, как за ним забежали ребята. Он не охотился. В конце дня, меньше чем в трех милях от дома, он убил овцу. Он наткнулся на стадо в укромной лощине, подкрался и застрелил ее из ружья. Потом, с пересохшим ртом, дрожа и озираясь, стал на колени и окунул руки в теплую кровь издыхающего животного. Так он преодолел это в себе, превозмог. Он не забыл того, что рассказывал приятель. Просто примирился с этим. Обнаружил, что может с этим жить. Словно сказал себе, отбросив логику, со спокойствием отчаяния Ладно. Пусть это так. Но не для меня. Не в моей жизни, не в моей любви И вот прошло три или четыре года, и это было забыто, как забывается факт, уступив однажды настойчивости ума, отказывающегося признать его и истинным и ложным.
Он встретился с официанткой в понедельник ночью — через день после той субботы, когда пытался отдать деньги за чашку кофе. Веревки у него еще не было. Он вылез в окно, спрыгнул с трехметровой высоты на землю и прошел пять миль до города. Он совсем не думал о том, как будет возвращаться к себе в комнату.
Он пришел в город и встал на перекрестке, где она просила его ждать. Перекресток был тихий; он явился слишком рано и думал Надо помнить об этом. Надо, чтобы сама мне показывала, что делать, как и когда. Надо, чтоб она не догадалась, что я не знаю и должен узнать от нее
Он ждал ее больше часа. Так рано он явился. Она пришла пешком. Подошла и стала перед ним, по-прежнему терпеливо и выжидательно, по-прежнему не поднимая глаз, с видом человека, вырвавшегося из тьмы.
— Вы уже тут, — сказала она.
— Раньше никак не мог. Пришлось ждать, пока они лягут. Боялся, что опоздаю.
— Вы давно тут? Долго ждали?
— Не знаю. Бежал почти всю дорогу. Боялся, что опоздаю.
— Бежали? Все три мили?
— Пять миль. Не три.
— Надо же. — Они умолкли. Стояли, как две тени, лицом к лицу. Спустя год с лишним, вспомнив эту ночь, он вдруг понял и сказал себе Будто ждала, что я ее ударю. — Да-а, — сказала она.
Он начал потихоньку дрожать. Он ощущал ее запах, запах ожидания, спокойного, мудрого, чуть усталого — думал Она ждет, чтобы я начал, а я не знаю — как Даже ему самому его голос показался дурацким:
— Наверно, поздно уже.
— Поздно?
— Я подумал — может, вас ждут. Не ложатся, пока вы…
— Ждут… Ждут… — Голос ее утих, замер. Они стояли, как две тени; она сказала, не шевелясь: — Я живу с Мейм и Максом. Вы их знаете. По ресторану. Вы должны были их запомнить — когда пришли отдавать пять центов… — Она засмеялась. В ее смехе не было веселья, не было ничего. — Подумать только. Представляю, как вы пришли туда, с пятью центами. — Она перестала смеяться. Но и это не означало, что секунду назад ей было весело. Вновь послышался тихий, жалкий, понурый голос: — Я сегодня ошиблась. Я что-то забыла. — Может быть, она ждала от него вопроса — что? Но он не спросил. Он просто стоял, и тихий, падающий голос не проникал в сознание. Он забыл об убитой овце. Он слишком долго прожил с тем, что рассказал ему опытный приятель. Слишком давно очистился убийством овцы, чтобы память об этом сохранилась живой. Поэтому он сначала не понял, что она пытается сказать. Они стояли на углу. Это было на краю города, где улица переходила в дорогу, от правильных, отмеренных лужаек убегавшую к голым полям и разбросанным домишкам — маленьким, дешевым домишкам, из которых складываются предместья таких городов. Она сказала: — Слушайте. Я сегодня нездорова. — Он не понял. Ничего не ответил. Возможно, ему и не надо было понимать. Возможно, он и так ожидал какой-нибудь каверзы от судьбы, думая: «Больно уж все хорошо — не может такого быть»; и обгоняло мысль Сейчас она исчезнет. Ее не станет. А я лежу в кровати, дома, и вовсе не выходил оттуда Ее голос продолжал: — Я забыла, какой это день месяца, когда сказала вам «в понедельник вечером». Может, — от неожиданности, что вас встретила. Тогда, на улице в субботу. В общем, забыла, какой это день. А вспомнила только, когда вы ушли.
Он говорил так же тихо, как она.
— Очень нездоровы? А дома у вас нечего принять, лекарства какого-нибудь?
— Принять… — Голос ее замер. Она сказала: — Надо же. — И вдруг сказала: — Уже поздно. А вам еще четыре мили идти.
— Я уже прошел. Я уже здесь. — Голос его был тих, спокоен, безнадежен. — Наверно, времени много, — сказал он. Затем что-то произошло. Не глядя на него, она почувствовала перемену раньше, чем услышала в его погрубевшем голосе: — Что у вас за болезнь?
Она молчала, не двигалась. Потом сказала, глядя в землю:
— У вас никогда не было девушки. Ручаюсь, что не было. — Он не отвечал. — Не было? — Он не отвечал. Она шагнула к нему. Дотронулась до него — впервые. Взяла его за руку, легонько, обеими руками. Глядя на нее сверху, он видел силуэт головы — опущенной, как будто от рождения неправильно сидевшей на шее. Она объяснила ему — запинаясь, нескладно, теми единственными словами, какие ей были известны. Но он уже это слышал. Он уже бежал назад, мимо убитой овцы, очистительной жертвы: к тому дню, когда он сидел на берегу ручья — не столько удивленный или обиженный, сколько возмущенный. Рука, которую она держала, освободилась рывком. Она не верила, что он хотел ее ударить; она предполагала другое. Но результат не стал от этого другим. Провожая взглядом фигуру, тень, растворявшуюся в темноте, она думала, что он бежит. Она еще слышала его шаги, когда он пропал из виду. Она не сразу пошла назад. Стояла в той же позе, неподвижно, потупясь, словно ожидая удара — который уже был нанесен.
Он не бежал. Но шел быстро — и не к дому, стоявшему в пяти милях отсюда, а прочь от него, по-прежнему не задумываясь о том, как проникнуть обратно в комнату, из которой он вылез через окно. Он быстро шел по дороге, потом свернул в сторону и прыгнул через изгородь на вспаханную землю. На поле что-то росло. Дальше был лес, деревья. Он дошел до леса и углубился в чащу твердых стволов, ветвями крытую глушь, давящую тишиной, давящую запахом, непроглядную. В беспросветности тяжкого знания, как в пещере, он словно видел уходящий вдаль ряд мягкоконтурных ваз, выбеленных лунным светом. И ни одна не была целой. Каждая была с трещиной, и из каждой трещины сочилось что-то жидкое, зловонное, мертвенного цвета. Он прикоснулся к дереву. Он уперся в ствол руками, видя перед собой вереницу освещенных луной ваз. Его вырвало.