Выбрать главу

— Пойдем? — переспросила она. Тогда он посмотрел на нее. — Куда? Зачем? — Он все еще не понимал. Он смотрел, как она подходит к комоду и ставит на него коробку. У него на глазах она начала раздеваться — срывать с себя одежду, швырять на пол.

Он сказал:

— Здесь? Прямо здесь? — Он впервые видел голую женщину, хотя жил с ней уже месяц. Но до сих пор он даже не знал, что не знает, какое зрелище может ему открыться.

В ту ночь они разговаривали. Лежали на кровати и разговаривали в темноте. Вернее, разговаривал он. И все время думал: «Господи. Господи. Так вот это что». Он тоже лежал голый, рядом с ней, трогал ее и говорил о ней. Не о том, где она родилась и чем занималась, а о ее теле — словно никто еще такого не делал, ни с ней и ни с кем другим. Словно, говоря, разузнавал о женском теле с любопытством ребенка. Она рассказала ему о болезни первой ночи. Теперь его это не потрясло. Подобно наготе и телесной форме, это было чем-то не существовавшим, не виданным до него. Поэтому и он рассказал ей то, что знал. Рассказал о том, что было с негритянской девушкой на лесопилке три года назад. Он рассказывал тихо и умиротворенно, лежа с ней рядом, трогая ее. Наверное, он даже не понимал, слушает она или нет. Потом он сказал: «Ты заметила, какая у меня кожа, волосы?» — и ждал ее ответа, медленно водя рукой.

Она ответила тоже шепотом.

— Да. Я думала, может, ты иностранец. И уж точно, не из наших краев.

— И даже не так. Не просто иностранец. Тебе не догадаться.

— А кто? Как это — не просто?

— Угадай.

Они говорили тихо. Было тихо, глухо, ночь уже изведана, желание, томление — позади.

— Не могу. Кто ты?

Рука его двигалась тихо и спокойно по ее невидимому боку. Он ответил не сразу. Не то чтобы он разжигал ее любопытство. Просто он как бы еще не надумал говорить дальше. Она снова спросила. Тогда он сказал:

— Во мне есть негритянская кровь.

Потом она лежала совершенно неподвижно; но это была другая неподвижность. Он же как будто не замечал этого. Он тоже лежал спокойно, и рука его медленно двигалась вверх-вниз по ее боку.

— Что? — сказала она.

— Наверное, во мне есть негритянская кровь. — Глаза его были закрыты, рука двигалась медленно и без устали. — Не знаю. Но думаю — есть.

Она не пошевелилась. Но сказала тотчас же:

— Врешь.

— Вру, так вру, — сказал он, не шевелясь; но рука продолжала гладить.

— Не верю, — сказал в темноте ее голос.

— Не веришь — не верь, — сказал он; рука продолжала гладить.

В следующее воскресенье он взял еще полдоллара из тайника миссис Макихерн и отдал официантке. Через день или два у него появились основания думать, что миссис Макихерн заметила пропажу и подозревает его. Потому что она подстерегала его, покуда не уверилась, — и он эту уверенность почувствовал, — что Макихерн им не помешает. Тогда она сказала: «Джо». Он остановился и посмотрел на нее, зная, что она на него смотреть не будет. Не глядя на него, она сказала, ровным и вялым голосом: «Я знаю, молодому человеку… когда взрослеет, нужны деньги. Больше, чем па… чем мистер Макихерн тебе дает…» Он смотрел на нее, пока ее голос не затих, не замер. Видимо, ждал, когда он затихнет. И тогда ответил:

— Деньги? На что мне деньги.

В следующую субботу он заработал два доллара, переколов соседу дрова. Он наврал Макихерну, куда он собирается, где он был и чем занимался. Деньги отдал официантке. Макихерн узнал про дрова. Возможно, он решил, что Джо припрятал деньги. Может быть, так ему сказала миссис Макихерн.

Ночи две в неделю Джо проводил с официанткой в ее комнате. Первое время он не представлял себе, чтобы это было доступно еще кому-нибудь, кроме него. Возможно, он верил до самой последней минуты, что только для него и ради него сделано такое исключение. И, по всей вероятности, до последней минуты думал, будто Макса и Мейм надо задабривать — не потому, что у него какие-то отношения с официанткой, а потому, что он ходит в дом. В доме, однако, он их больше не видел, хотя знал, что они здесь. Полной же уверенности, что им известно о его пребывании здесь — или появлениях после того случая с конфетами, — у него не было.

Обычно они встречались на улице и, не торопясь, шли к ней или куда-нибудь в другое место. Возможно, он до последней минуты думал, что этот порядок заведен им. И вот однажды вечером она не пришла на место встречи. Он ждал, пока часы на башне суда не пробили двенадцать. Тогда он отправился к ней. Раньше он так не делал, хотя и не мог бы припомнить, чтобы она запрещала ему приходить туда без нее. Все же в эту ночь он отправился к ней, ожидая, что дом будет погружен в темноту и сон. Дом был погружен в темноту — но не спал. Он знал это — знал, что за темными шторами в ее комнате не спят и что она там не одна. Откуда знал — он сам не мог бы сказать. И никогда не признался бы в этой уверенности. «Это просто Макс», — думал он. «Это просто Макс». Но не верил в это. Он знал, что в комнате с ней — мужчина. Две недели он с ней не встречался, хотя знал, что она его ждет. Затем пришел вечером на угол; появилась и она. Ни слова не говоря, он ударил ее кулаком, чувствуя, по чему ударил. Теперь он знал то, во что до сих пор не мог поверить. Она вскрикнула. Он ударил еще раз. Она прошептала: «Не здесь. Не здесь». Затем он увидел, что она плачет. Он никогда не плакал, сколько помнил себя. Он плакал, ругал ее и бил. Потом она обняла его. Тогда даже причины бить ее не стало. «Ну что ты, что ты, — приговаривала она. — Что ты, что ты».

В ту ночь они так и остались на перекрестке: не ушли с дороги и не пошли гулять. Они сидели на поросшем травой откосе и разговаривали. На этот раз говорила она — рассказывала. На долгий рассказ не набралось. Теперь ему стало понятно то, что он знал, оказывается, с самого начала: ресторан, бездельники с сигаретами, которые начинали подпрыгивать, когда гости заговаривали с официанткой, и сама она — беспрерывно снует взад-вперед, понурая, жалкая. Он слушал ее голос, а в нос ему, заглушая запахи земли, бил запах безымянных мужчин. Голова ее во время рассказа была опущена, руки неподвижны на коленях. Он, конечно, не видел этого. Ему и не нужно было видеть.

— Я думала, ты знал, — сказала она.

— Нет, — сказал он. — Не знал, наверно.

— Я думала, знал.

— Нет, — сказал он. — Не знал, наверно.

Через две недели он начал курить, щуря глаза от дыма, и пить — тоже. Пил вечерами с Максом и Мейм, иногда в компании еще трех-четырех мужчин и обычно одной или двух женщин — случалось, и городских, но чаще тех, которые приезжали из Мемфиса и в качестве официанток проводили неделю или месяц за стойкой, где целый день праздно сидели мужчины. Он не всегда знал, как зовут собутыльников, но научился заламывать шляпу не хуже их: вечерами за спущенными шторами в комнате у Макса он сдвигал ее набекрень и говорил с другими об официантке, даже при ней, — громким пьяным отчаянным юношеским голосом, называя ее своей курвой. Время от времени на машине Макса он возил ее за город на танцы, всегда с предосторожностями — чтобы это не дошло до Макихерна. «Не знаю, из-за чего он больше взбесится, — говорил он ей, — из-за тебя или из-за танцев». Однажды им пришлось уложить его в постель мертвецки пьяного — в доме, куда он прежде и попасть не мечтал. Утром официантка отвезла его домой — до рассвета, чтобы не заметили. А днем Макихерн наблюдал за ним с угрюмым, ворчливым одобрением.

— Впрочем, у тебя еще будет случай заставить меня пожалеть об этой телке, — сказал Макихерн.

9

Макихерн лежал в кровати. В комнате было темно, но он не спал. Он лежал рядом с миссис Макихерн, полагая, что она спит, и думал быстро и напряженно — думал: «Надевал костюм. Но когда. Не днем, потому что он у меня на глазах, кроме субботних дней после обеда. Однако в любую субботу после обеда он может зайти в хлев, снять и спрятать подобающую одежду, которую ему велено носить, и напялить то, что пригодно и потребно только для греховодничанья». И теперь он как будто знал, как будто ему сказали. Это означало, что костюм носили тайком, то есть, надо полагать, — ночью. А если так, то какая еще могла быть цель у парня, кроме разврата? Сам он никогда в жизни не развратничал, и не было случая, чтобы он согласился слушать человека, рассказывающего о разврате. Тем не менее после получаса напряженных размышлений он знал о проделках парня почти столько же, сколько мог бы рассказать сам Джо, — за исключением имен и мест. Весьма возможно, что, даже услышав о них из уст самого Джо, он не поверил бы, — ибо у этой породы людей бывают такие же твердо установившиеся представления о механике, драматургии зла, как и о механике добра. Так что фанатизм и прозорливость сошлись в одно, только фанатизм чуть припаздывал: когда Джо, спускаясь по веревке, тенью мелькнул мимо облитого лунным светом окна, Макихерн не сразу узнал его, — а может быть, не поверил своим глазам, — хотя веревка висела у него прямо перед глазами. А пока он подошел к окну, Джо успел отвести и закрепить веревку и уже направился к хлеву. Наблюдая за ним из окна, Макихерн испытывал чистое, праведное возмущение — вроде того, что должен испытывать судья, видя, как подсудимый, которому грозит высшая мера, наклоняется и плюет на рукав приставу.