Это происходило в девять часов утра. Они сидели тут с восьми. Церкви поблизости были, но пресвитерианская находилась в пяти милях и до нее был час езды. В половине десятого появилась миссис Макихерн. Она робко заглянула в комнату — уже в черном платье, в шляпе — маленькая забитая женщина с чуть согнутой спиной. Выглядела она лет на пятнадцать старше своего кряжистого, ражего супруга. В комнату она даже не вошла. Остановилась на пороге, постояла — в шляпе, в черном платье, порыжелом, но, как всегда, вычищенном, с зонтиком и веером в руках; странное выражение было в ее глазах: казалось, все, что она слышит и видит, она слышит и видит через более явственный образ и голос мужчины — как если бы она была медиумом, а ее ражий, безжалостный муж — духом. Возможно, он и услышал ее. Но не оглянулся и не заговорил. Она повернулась и ушла.
Ровно через час Макихерн поднял голову. «Теперь знаешь?» — спросил он.
Мальчик не шелохнулся. «Нет», — сказал он.
Макихерн встал, медленно, не спеша. Он взял со стола часы, закрыл их и положил в карман, снова пропустив цепь через подтяжку. «Пошли», — сказал он. Он не оглядывался. Мальчик последовал за ним по коридору в глубину дома; он тоже шел выпрямившись, молча, с поднятой головой. Их спины выражали одинаковое упрямство, будто наследственное. Миссис Макихерн была на кухне — все еще в шляпе, все еще с зонтиком и веером в руках. Она смотрела на дверь, когда они проходили мимо. «Па», — сказала она. Ни тот, ни другой даже головы не повернули. Словно не слышали, словно она и не сказала ничего. Они прошли мимо двухзвенной цепочкой, — более схожие в непреклонном отрицании всякого компромисса, чем если бы их связывало кровное родство. Они пересекли двор и вошли в хлев. Макихерн отворил дверь стойла и отступил в сторону. Мальчик вошел в стойло. Макихерн снял с гвоздя упряжной ремень. Ремень был ни старый, ни новый, как его башмаки. Он был чистым, как башмаки, и пах, как сам хозяин, — чистой, крепкой, ядреной кожей. Мужчина посмотрел на мальчика.
«Где книга?» — спросил он. Мальчик смирно стоял рядом, на его спокойном лице сквозь ровную пергаментную желтизну проступила легкая бледность. «Ты ее не принес, — сказал Макихерн. — Ступай обратно и принеси». Голос его не был недобрым. В нем вообще не было ничего человеческого, личного. Он был просто холодный, неумолимый, как писанное или печатное слово. Мальчик повернулся и вышел.
Когда он вошел в дом, миссис Макихерн была в коридоре. «Джо», — сказала она. Он не отозвался. Он даже не взглянул на нее — на ее лицо, на деревянное движение руки, приподнявшейся в деревянной пародии на самый ласковый жест, доступный человеческой руке. Он прошел мимо, как деревянный, с непреклонным лицом — непреклонным, быть может, от гордости и отчаяния. А может быть — от тщеславия, глупого мужского тщеславия. Он взял со стола катехизис и вернулся в конюшню.
Макихерн ждал с ремнем наготове. «Положи», — сказал он. Мальчик положил книгу на пол. «Не сюда, — сказал Макихерн без гнева. — Ты думаешь, что пол в хлеву, топталище скота — место для Слова Божья. Но я тебя и в этом направлю». Он сам поднял книгу и положил на выступ. «Спусти штаны, — сказал он. — Мы их марать не будем».
Штаны упали на пол; мальчик остался в короткой рубашке, не закрывавшей ног. Он стоял прямой и тонкий. При первом ударе ремня он не отпрянул, не дрогнуло и его лицо. Он смотрел прямо перед собой со спокойным, углубленным выражением, как монах на картине. Макихерн принялся хлестать, методично, медленно, с рассчитанной силой, по-прежнему без гнева и азарта. Трудно сказать, чье лицо было более спокойным и углубленным, в чьем было больше убежденности.
Он ударил десять раз и перестал. «Возьми книгу, — сказал он. — Штаны не трожь». Он подал мальчику катехизис. Мальчик взял его. И продолжал стоять — прямой, с поднятым лицом и книжкой, в позе благоговейного восторга. Он был точь-в-точь как мальчик из католического хора, только без стихаря, и вместо нефа уходило вглубь стойло, грубая дощатая стена, за которой в сухом аммиачном сумраке возилась, изредка всхрапывая и лениво стукая копытом, невидимая скотина.
Макихерн, не сгибаясь, сел на ясли и сидел, расставив ноги, одну руку положив на колено, а на другой ладони держа серебряные часы; его чистое бородатое лицо было твердым, словно вытесанным из камня, глаза смотрели безжалостно и холодно, но не зло.
Так они провели час. Один раз за это время в задней двери дома показалась миссис Макихерн. Но ничего не сказала. Только постояла, глядя на хлев, в шляпе, с зонтиком и веером. Потом вернулась в дом.
И снова ровно через час, секунда в секунду, Макихерн спрятал часы в карман. «Теперь знаешь? — спросил он. Мальчик не ответил — прямой, застывший, с раскрытой книжкой перед глазами. Макихерн вынул книжку из его рук. Мальчик при этом не шелохнулся. «Повторяй катехизис», — сказал Макихерн. Мальчик смотрел на стену прямо перед собой. Теперь лицо его было совсем белым, несмотря на ровный насыщенный тон кожи. Неторопливо и аккуратно Макихерн положил книгу на выступ и взял ремень. Он ударил десять раз. Когда он кончил, мальчик еще мгновение стоял неподвижно. Он еще не завтракал; они оба еще не завтракали. Затем мальчик пошатнулся и упал бы, если бы Макихерн не схватил его за руку и не поддержал. «Поди, — сказал Макихерн и потянул его к яслям. — Сядь тут».
«Нет», — сказал мальчик. И стал выдергивать руку, которую держал Макихерн. Тот отпустил.
«Что с тобой? Ты болен?»
«Нет», — сказал мальчик. — Голос у него был слабый, лицо — белое.
«Возьми книгу», — сказал Макихерн, вкладывая ее в руку мальчика. За окном показалась миссис Макихерн — она опять вышла из дома. Теперь она была в соломенной шляпе и длинном линялом платье и несла кедровую бадью. Она прошла за окном, не взглянув в их сторону, и скрылась из виду. Немного погодя до них донесся протяжный скрип колодезного ворота, звучавший мирно и удивительно в тишине богослужебного дня. Потом она снова прошла за окном, изогнувшись под тяжестью бадьи, и скрылась в доме, не взглянув на хлев.
Снова ровно через час Макихерн оторвал взгляд от часов. «Ты выучил?» — спросил он. Мальчик не ответил, не пошевелился. Когда Макихерн подошел к нему, он увидел, что мальчик вовсе не смотрит на страницу, что глаза у него — остановившиеся и пустые. Когда он взялся за книгу, он обнаружил, что мальчик цепляется за нее, Как за веревку или за столб. Когда он силой отнял у него книгу, мальчик грянулся об пол и больше не шевелился.
Когда мальчик очнулся, день был на исходе. Он лежал на своей кровати в чердачной комнате под покатой крышей. В комнате стояла тишина, вползали сумерки. Ему было хорошо; он лежал, покойно глядя на скошенный потолок, и не сразу почувствовал, что рядом кто-то сидит. Это был Макихерн. Теперь он тоже был одет по-будничному — не в комбинезон, в котором ходил в поле, а в выгоревшую чистую рубашку без воротничка и выгоревшие чистые брюки защитного цвета. «Ты не спишь», — сказал он. Он протянул руку и отвернул покрывало. «Давай», — сказал он.
Мальчик не шевелился. «Вы опять будете меня бить?»
«Давай, — сказал Макихерн. — Встань». Мальчик слез с кровати и встал — худенький, в мешковатом бумажном белье. Макихерн тоже зашевелился — туго, неуклюже, как будто его сковывали собственные мышцы и движение стоило ему неимоверной затраты сил; мальчик с детским интересом, но без удивления наблюдал, как он медленно и тяжело опускается на колени. «Стань на колени», — сказал Макихерн. Мальчик стал; в тесной сумрачной комнате стояли на коленях двое: ребенок в перешитом белье и безжалостный мужчина, не знавший, что такое сомнение или сострадание. Макихерн начал молиться. Он молился долго, монотонным, нудным, усыпляющим голосом. Он просил, чтобы ему простилось прегрешение против воскресного дня и то, что он поднял руку на ребенка, на сироту, любезного Богу. Он просил, чтобы упрямое сердце ребенка смягчилось, и ему тоже простился грех непослушания, — по ходатайству человека, которого мальчик презрел и ослушался, — и предлагал Всевышнему быть таким же великодушным, как он сам, по причине и вследствие сознательного милосердия.