Генерал увидел Сашино лицо и запнулся, вдруг ему показалось, что он готов вспомнить нечто очень важное, каким-то образом связанное и с этим вот молодым человеком, и с молодым поколением вообще, точнее, с его стариковским долгом перед этим вот поколением, которое не застало уже ни угар нэпа, ни рубку коллективизации, ни голод индустриализации, ни славные классовые бои тысяча девятьсот семнадцатого дробь сорок седьмого года, когда они, все еще достаточно юные, настоящая хамса, нет, как же это — комса… да, что это он хотел припомнить?
Генерал помолчал еще с минуту и сказал растерянно:
— Да как сейчас помню…
И находчивый сержант бурно захлопал в президиуме, встал и подошел, чтобы увести на место всеми уважаемого директора, забрать дорогое (а также дорогооплачиваемое) и, в сущности, вполне безвредное тело — конечно, поживи с ихнее, поборись с врагами со всех сторон, с отзовистами наизнанку внутри — снаружи, не так ослабеешь…
Были и еще речи, многие похитрей, поопытней, а все же цели этого говорения были для Саши, да и для сержанта в президиуме, вполне прозрачные — то лизнуть лишний раз генерала в жопу, то прижать врага, то выцыганить лишний библиотечный день или выпросить пособие, припугнув местком жалобой, а то и просто — это даже чаще всего — показать себя, напомнить о себе, что я есть, существую, — так сказать, проявить активность, которую можно будет потом помянуть при случае (у каждого был такой случай припасен про запас).
Когда все это кончилось, Саша ушел не спеша один через парк, стряхивая с себя по дороге усталость и как бы грязь бесконечного говорения, словно прикасаясь на ходу к здоровой реальности дерев, осенних запахов, сырого темного неба. Он вдруг со страхом подумал, что и он будет когда-нибудь вот такой же старый, хитрый и говорливый, неужели будет, неужели такой же, нет, лучше уж умереть… Потом он подумал, что их веселое и безответственное говорение в литинститутскую пору, вся эта околоострогинская активность, вся их борьба (борьбой, борьбе, борьбу, о борьбе) за наших против не наших, угрозы прижать кого-то к ногтю, сбросить с корабля, показать кузькину мать — это была все та же нескончаемая рубка, все та же, хоть и в новой одежде, лихая комса, ком си ком са, как говорит Людка, где она сейчас, вертихвостка?
Людка встречала своих французов в аэропорту и все волновалась — какие они, да как она справится, да как она понравится им. Она добрый час толклась перед стеклянною стенкой в Шереметьеве — это была стенка между тем миром и нашим, это и была нерушимая граница (Саше привозили на положительный отзыв такой сборник стихов «Граница на замке», и Саша читал Людке оттуда про то, как Вождь приходит во сне к солдатам, — она так и не поняла, зачем он ей читал — нравится ему или нет). За стенкой были паспортный контроль и таможня, но это для них, им только подождать, а для нас граница была на замке (может, там про это были стихи — Людка не могла вспомнить)… Наконец французы ее стали просачиваться помаленьку, и Людку вместе с нашим представителем даже пустили раз за стенку, чтобы помочь разобраться таможенникам. И вот они уже здесь, на нашей стороне, все тридцать человек, мужчины, и женщины, и старухи — женщины все очень страшные, да и одеты не приведи Господь, а мужчины разные, есть вполне ничего, много очкастых, и вид у них бледный, заморенный, мало дышат воздухом, или воздух там плохой, или слишком часто моются — все сели в автобус, и наш представитель (приятный такой дядька, из военных, кажется, все прижимал ее к стенке в автобусе) представил ее группе. Тут только она заговорила по-французски, так, мол, и сяк, меня зовут Людмила, мне двадцать семь и так далее — они, кажется, все поняли, но были очень усталые, никакой реакции, так что она повезла их сразу в отель, где нужно было еще всех расселить как следует, но оказалось, что не для всех, кто хочет один, есть номер на одного, вернее, совсем нет, а кто хочет по двое, тоже не все могут, потому что тур этот дешевый, а по трое да по четверо не больно-то они хотели, и поскольку еще все были усталые, то они стали очень нервничать, и некоторые имели к Людке претензии по этому поводу и говорили что-то по-своему быстро-быстро и не литературно, может, на каком-нибудь диалекте, так что Людка не могла понять, и, кажется еще, что не совсем вежливо, Людка даже разобрала одно слово — «мерд», было такое ругательство, вроде как наше «говно», которое Ася Яковлевна на уроке им сообщила однажды в веселую минуту вполне конфиденциально, не для пользования, а здесь все пользовались направо и налево. В общем, когда последний турист наконец угомонился и забрал ключ от номера, Людка, совершенно измученная, еле добрела до своей комнаты и упала на койку. Наверно, она была слишком измученная, чтобы уснуть сразу, а через четверть часа явилась ее соседка по номеру, переводчица немецкой группы, которая была сильно поддатая, и, узнав, что Людка новенькая, она захотела ей на многое кое-что открыть глаза, однако все, что она стала рассказывать, была чистая фантастика и совсем малопонятно, может, потому, что она была здорово навеселе, а может, и потому, что Людка не знала всех этих людей, про которых она рассказывала и которые почему-то все жили друг с другом, как ненормальные, — в рабочее время и в свободных номерах гостиницы. Людка могла для примера вспомнить только представителя, который все поджимал ее в автобусе перед встречей туристов, и переводчица его опознала и сказала, что он «оттуда» и что он каждую так норовит прищучить, но вообще-то он еще ничего. Потом она стала жаловаться Людке, что ей выпал ужасный день, потому что две проститутки утащили у ее немца в номере бумажник, теперь ищи-свищи, а потом, когда группа собрала ему три сотни на мелкие расходы, он сдуру пошел в бар, а деньги в новом бумажнике, конечно, сунул в задний карман брюк, они все так делают — ну, конечно, фарца у него тут же в баре деньги и вытянула из кармана, что теперь будет, что будет… Людка совсем одурела от всех этих рассказов и даже спросила, это что, было все в Бонне или где, а переводчица стала смеяться и сказала, что, конечно же, здесь, дурочка, ты что же, не видела, сколько здесь фарцы в гостинице и сколько блядей, ходят себе как дома — зеленая улица, попробуй порядочная девушка в отель войти,
или переводчица попробуй завести, так сразу… Людка прикрыла глаза и делала вид, будто слушает, но скоро уже начала дремать понемногу, но потом ей вдруг послышался какой-то странный звук, как будто плачет кто-то. Она открыла глаза и увидела, что действительно — переводчица плачет, и краска у нее течет по лицу. Она сказала Людке, что нервы стали совсем никуда, а этот тип, оттуда, все они пристают к тебе со своими отчетами, ты что, еще не была? — погоди, будешь, а чуток поработаешь, тоже нервы будут, как у меня, десять раз в день то смеешься, то плачешь… Людка хотела успокоить переводчицу, но та вдруг сама успокоилась и сказала, что она сейчас наведет марафет и еще что Курт хотел к ней заглянуть на полчаса, так что, может, Людка сходила бы на это время в ночной бар — она ведь, похоже, еще ничего здесь хорошего не видела, а там уже, наверно, и французы ее сидят, ну, нет так нет, можно с немцем ее познакомить, у Курта есть друг, он, наверно, и по-английски говорить может, они, западные, все могут. Людка удивилась, хотела спросить, зачем ей по-английски, если она не знает английского, но переводчица ушла в ванную, а когда она из ванной вернулась, то Людка уже спала, очень крепко, и, наверно, она так крепко спала, что разбудить ее не было никакой возможности, так что она и не узнала, приходил ли Курт, потому что когда она проснулась утром, то переводчицы в номере уже не было, а ей надо было срочно бежать на завтрак.