Она рада была бы с ним согласиться — жалко все же мечту. Потом стала спорить, все же две недели, да и все переводчики то же самое говорят, в один голос. А потом подумала, что, может, если глубже копнуть, то и прав Саша, люди попадаются разные, в той же Франции… Вон Марсель в последний день все расспрашивал про их жизнь, про Сашу, а потом все с себя снял — все послал Сашке в подарок («Вам разве можно что-нибудь купить с таким маленьким окладом», — сказал он. А еще коммунист).
Людка рассказала Саше насчет краснолицего, и, хотя Саша сам ее об этом предупреждал, он сильно огорчился, и задумался, и очень долго не мог успокоиться. «Ох и гадость, — все повторял он. — Ох и гадость!» Вообще же, Саша был какой-то не такой, словно бы потерянный, когда Людка спросила шутя, не влюбился ли он тут, случаем, без нее, он покраснел. Но оправдывался он спокойно, словно бы неохотно, и Людка ему верила, легко ему разве влюбиться? Она сказала, что если краснолицый не накапает, то скоро ее снова, может быть, пошлют, и она опять просила в Среднюю Азию. Саша сказал, что ему тоже надо с ней посоветоваться — и сказал про Италию. Есть туристическая путевка в Италию, по линии музея, и если ужаться — тем более Мякишев уже начал мучить сборник, так что скоро выпишут одобрение, сот пять заплатят, так что можно и не очень ужиматься, а ему, конечно, хочется: ничего он, кроме Подмосковья, да Севера во время службы, да еще один раз Болгарии, — ничего он не видел, и он чувствует, что это могло бы для него… «О чем речь, конечно, надо ехать, раз пускают», — сказала она. Ну что же, раз такое благородство, он подает, решено. Да, и вот еще — будет семинар, обычный семинар молодых поэтов, в Переделкине, он уже не такой молодой, но там и все не очень молодые, Остроган звонил — хочет, чтобы однородный состав, чтобы все свои, а он, Саша, не выезжал с тех самых пор, как они сюда… «Езжай, — сказала она. — С Варькой я что-нибудь устрою, к тому же у меня и не скоро, наверное, эта группа среднеазиатская, если еще будет вообще…»
Ночью Саша все же не утерпел — прочел ей новые стихи. Теперь, после стольких лет этих чтений, Людка понимала в стихах ничуть не больше, чем вначале, однако ей передалось Сашино волнение, очень уж он переживал, так что и она слушала, волновалась, и хвалила, и даже поцеловала. Когда же он сказал, что все это полная безнадега, эти стихи, никогда их ему не напечатать, Людка даже обмерла от страха — столько было в этих его словах необычного для Саши отчаянья. Людка прижалась к нему тесней, и они были вместе, и ей было хорошо, ну, почти хорошо, в кои-то веки, может, даже впервые за всю их совместную жизнь, но он, кажется, даже не заметил этого, потому что он и с самого начала ничего не замечал, хорошо ли, плохо ли, а она — что ж ей объяснять ему было, что ли? Да и что объяснять?
Это и была, наверное, реальность супружества, у них такая же, как у прочих, — уж наверно, не хуже, чем у других.
Потом Саша уснул — ужасная эта его привычка засыпать сразу, как раз когда спать не надо, надо поговорить, приласкать… Людка лежала без сна, и сердце ее отчего-то сжималось в страхе: что-то с ним случилось в ее отсутствие, с Сашей, а что, она не могла взять в толк. Нет, нет, это, конечно, не любовь, не другая женщина. Утром Саша ушел на работу, а Людка, отправив в сад Варьку, ушла в парк, погулять. Там было очень здорово, в осеннем парке, на его пустынных желто-оранжевых аллеях, где были россыпи желтых и красных листьев на зеленой еще траве. Когда она пересекала аллеи, у нее дух захватывало от этих просторных, цветистых коридоров, от солнечных бликов на листве. Она вспомнила, как она гуляла здесь беременная, в то самое тяжелое и самое прекрасное время ее жизни, когда у них с Сашей были такие прекрасные отношения — он тогда каждую минуту как будто чувствовал себя виноватым, нет, даже не это, он, наверно, чувствовал то же, что и она, что вот этот огромный ее живот и она, Людка, — это как бы даже не она одна, а они оба, то есть что они оба сейчас — одно существо, и это существо она, беременная. А как они иногда слушали Варьку ночью (кто ж знал, что это Варька-замарашка?), как она там бултыхается рыбкой или словно переворачивается и при этом упирается в стенку живота чем-то острым, то ли головой, то ли попкой. Бывало, конечно, хорошо еще и потом иногда, не часто, — когда она убегала от Варьки, оставив ее дома с Сашей, и гуляла, свободная, по аллеям, такая девочка, такая дама, вот сейчас она выйдет из аллеи, сядет в свой экипаж и покатит в какую-то такую жизнь, которая, может, и вообще не существует, а для нее-то уж точно… Потом она вспоминала, что Варьку пора кормить, что Саша вряд ли все сделает по порядку, как надо — сперва ошпарить бутылочку, потом прокипятить соску, потом ее надеть, потом снова все вместе ошпарить… Надо все же бежать, безо всякого экипажа, ножками, ножками, и — конец дамству…