Однако Людке и здесь не было покоя, потому что у смотровой площадки уже стояла зелененькая машина и оттуда хозяйской походкой вышел какой-то парень, который стал требовать джинсы, часы, духи, валюту и любое шмотье, какое найдется. Людка уже поняла, что это главный фарцовщик, который держит для себя этот самый ответственный участок, и прочая шушера здесь пикнуть боится. Однажды вечером в Озерках полгода назад они все вместе с Сашей, и Зиной, и Валечкой, и двумя сержантами смотрели по телевизору увлекательный фильм про то, как милиция ищет фарцу, три серии все ищет, ищет — найти не может, но в четвертой все же, конечно, находит, положив на это столько сил; вспоминая теперь этот фильм, Людка только фыркала — чего же ее искать, если она ходит в открытую по отелю, эта самая фарца, и все перед ней шаркают ножкой — швейцары, официанты, коридорные, а переводчицы стараются не глядеть в ее сторону, здесь, у смотровой площадки. Но все получилось неладно, потому что прогрессивные фламандцы и прогрессивные валлонцы впервые выступили единым народным фронтом и потребовали, чтобы Людка убрала спекулянта, который кладет тень на социализм, так что Людке пришлось сказать фарцовщику очень вежливо, что ее туристы жалуются, сам видит. Он видел сам и был от этого очень злой, так что он сказал Люде сквозь зубы:
— Вон тот барьер видишь? Стадион видишь? Вон туда будешь лететь, курва тонкожопая. По-французски будешь каркать, и жлобы твои бельгийские тебе не помогут. Ком-прене? Компрене бьен? А теперь давай отсюда уёбывай.
Назавтра приехала Людкина французская группа. Группа была приятная, хотя и провинциальная, одни мужики; кажется, они все были работники полиции, зато не такие скаредные, как первая группа. Полазив по Москве и Загорску, они улетели в Ташкент.
В Ташкенте было тепло и грустно, потому что Людка хотела и не могла позвонить домой: она знала, что Саша уже улетел, и не знала, что теперь будет и как все переменится в ее жизни. Она думала об этом целый день, и на экскурсии французы говорили, что эта славянская грусть ей очень к лицу, особенно часто говорил один, который жил в маленьком городке Лярокебру, работал в полиции, и звали его Антуан. Он был очень приятный, интеллигентный мужчина и никогда не кричал, что вот у вас тут все плохо или все хорошо, а просто говорил иногда: «Я знаю все ужасающие пороки нашей собственной системы, но мне показалось, что у вас в магазинах почти нет красивой обуви, действительно ли это так, как мне показалось? Впрочем, вы можете не отвечать, я вижу сам, а для вас такой ответ может быть чреват какими-либо осложнениями…» Еще он ей рассказывал про эту красивую местность, в которой он жил, про замок, и кафедральный собор, и свой маленький домик, который он купил уже после развода и в котором теперь жил один. Впрочем, после тяжелого дня Людке чаще всего не хотелось разговаривать по-французски, и тогда она запиралась у себя в номере, не отвечала на звонки или просто вешала трубку, когда деловые мужчины оттуда просили ее спуститься вниз для разговоров, так что они, очистив совесть звонком, уходили пить пиво или кок-чай (Людка подумала однажды, что они потом пишут, наверное, в своих отчетах, что она все-таки пришла, сообщила им массу ценных сведений, а они, в свою очередь, проинструктировали ее особо — ведь, в конце концов, им, как и ей, надо было только оправдать свое жалованье, уклоняясь от работы всегда, когда это возможно).
Как-то вечером к ней вдруг нагрянул тот самый бухарский туз Абдул Кебабович (как уж он разузнал? — прислал коридорную сообщить, что он здесь, и передать заодно ящик шампанского, которое Людка потом раздарила своим полицейским). Вслед за ящиком явился он сам, и Людка даже рада была отвлечься немного, так что они здорово напились; точней, она напилась, а он получил свое, чего хотел, — она толком и не могла вспомнить, что же там было, — при этом он повторил свое предложение насчет устройства ее в Бухаре — и даже работу обещал в «Интуристе», даже квартиру (Он сказал «секция» будет в новом доме — все, все будет! «Все будет, пока не надоем, — подумала Людка. — На месяц, на два…»).
Назавтра он улетел, и она была этому рада, но тоска ее была теперь еще злей вечерами, она все думала о том, что будет с нею, пыталась призвать себе на помощь былую свою бездумную лихость: а, будь что будет! Можно и в Бухару, можно и за Рустамчика замуж, можно и во Францию — утешать Жильбера в его борьбе за правильное мировоззрение… Однако лихость ей не давалась, и Сашка с его проблемами, с этим страшным, что он задумал, все не шел из головы. Она заглянула как-то вечером в бар, где были ее французы, а также немцы и даже поляки, однако ей не стало там веселей, все ее раздражало — что мужики такие все пьяные, и веселые, и ржут, и все такие бодряки — чему они радуются? Вернувшись в номер, она думала, отчего так раздражало их веселье? Да оттого, что Саше было не весело, — он мучил себя проблемами этого мира, безысходностью своего творчества, своей честностью и поэзией — вот поэтому он и был другой, чем бухарский туз, чем краснолицые здоровяки из холла гостиницы, чем ее полицейские, чем немцы и чем Жильбер тоже, потому что она нисколько не могла понять Жильберовых проблем, ей казалось, что они все от жиру, все от хорошей жизни, а Сашины были все же понятнее, хотя она еще и не отличала плохие стихи от хороших…