Выбрать главу

— Ну что? Здорово?

— Просто замечательно, — сказал Юрка. — Только вот… Как мы будем сходить?

— Сойдем. Это просто.

Они повисли над впадиной, где темнели заросли рододендронов. Слева, на белом склоне, в совершенной гармонии застыли сосны. Здесь царила тишина. Тишина, которой уже почти не бывает на земле, а тем более над землей. Кресла продвигались почти бесшумно, по временам словно парили в вышине. «А может, это вовсе не тело мое возносится ввысь? — думал Железняк. — Может, это душа. Может, это и есть вознесение души?»

Слева открылась зеленоватая, равнодушно поблескивающая толща ледника.

— Эти льды даже старше меня, — сказал Железняк с горечью.

— И старше дедушки?

— Старше дедушки. И старше прадедушки. И Петра Первого. И Ивана Грозного. И Александра Невского.

— А Македонского? — спросил Юрка с превосходством.

— Да. И Македонского. И царя Ирода.

— И Авраама?

— Может, даже Авраама…

Юрка недоверчиво качал головой.

— Подъезжаем. Я подтолкну тебя. Сойдешь, пробежишь вперед и отойдешь влево. Спокойно.

Они соскочили вполне благополучно. Если не считать того, что Железняк пребольно стукнул себя лыжами по ляжке.

У горного кафе негромко повизгивал транзистор. Полуголые туристы ловили кайф на солнышке. И стеклянный отель, и дорога, и грязный поселок — все было далеко внизу, где-то в другом полдне и в другом измерении.

Юрка был растерян. Он был ошарашен великолепием Горы, жался к Железняку, не выпуская его руку, и Железняк вдруг понял, что вот это оно и есть. Вот оно, счастье. Другого не бывает, не будет: сверкание Горы, бутылочная, загадочная прозелень ледника, Юрка, вцепившийся в его руку, это вознесение на кресле канатки, бок о бок, вместе, и солнечный полдень на деревянном помосте возле кафе… Все остальное будет меньше, хуже…

— Э-эй! Привет!

— Кто это? — спросил Юрка.

Наташа махала им рукой со скамейки. Она была одна. Она допила свой глинтвейн (сильно разбавленный и слегка подогретый портвейн, который на Горе назывался глинтвейном и стоил чуть больше рубля, то есть приносил бармену те же две-три сотни в день, что и разбавленный портвейн со льдом внизу).

— Знакомьтесь, — сказал Железняк, и Юрка с достоинством протянул руку Наташе.

Железняк пошел за глинтвейном для Наташи и конфетами для Юрки. Когда он вернулся, они увлеченно беседовали. Железняк подумал, что разница в возрасте между ними не так уж велика, каких-нибудь шесть-семь лет, а разница в уровнях и того меньше. Юрка был, наверное, поглупей с житейской точки зрения, но зато он больше ее читал и больше видел. Между ними обоими и Железняком лежали десятилетия — добрая половина жизни.

— Пан — это не только у поляков, но также у чехов, — с серьезностью объяснял Юрка. — Но это вовсе не значит, что он какой-то важный пан. Так же, как слово «господин». Это исторически.

— А что, если мне сейчас… — начал Железняк осторожно.

— Делай, что хочешь, и дай нам поговорить, — торопливо оборвал его Юрка.

— Вот я и хотел… Что, если я спущусь на лыжах, а вы вдвоем в кресле? Идет?

— Идет, идет, — сказал Юрка. — Не мешай… Возьмем, к примеру, сеньор или монсеньор.

Наташа улыбнулась Железняку, кивнула, успокаивая: все будет в порядке. Железняк купил им билеты на канатку, сунул их в кармашек ее желтой курточки, не прерывая Юркин монолог. Теперь Юрка рассказывал отчего-то про чешские слова «обчерствене» и «рыхле», а Наташа терпеливо слушала, попивая глинтвейн. Железняк оглянулся, уходя, и подумал, что она очень, просто даже очень мила. Потом он забыл о ней и обо всем на свете, потому что начался его первый в этом году спуск с Горы.

Конечно, спуск был связан с напряжением и вполне реальной опасностью, однако он содержал так много упоительных мгновений, похожих по ощущению на свободный полет. Здесь были свои свершения и достижения. Были осуществление, успех. А главное — все происходило один на один с Горой, со снегом. Были минуты (их было у Железняка непростительно много, настоящий спортсмен никогда не позволил бы себе столько), когда Железняк замирал на склоне, в тишине, в одиночестве, чтобы прочувствовать и сам этот миг во всей его полноте, и безмерную гармонию мира. Чувство благодарности переполняло его. По существу, это и было его религиозное чувство. Благодарность за этот мир, данный ему по праву рождения, за все, что было даровано ему в жизни — за тысячи подобных мгновений, за всю красоту мира… Кто сказал, что религиозное чувство связано со страхом перед стихией, страхом перед неведомою силой, перед смертью? Умиление и восхищение миром — это они в первую очередь рождают мысль о Творце, вызывают желание молиться и плакать. Боже, сотворивший этот мир и всю красоту его, хвала Тебе, Господи. О Господи, Твоя разлита благодать в сосне, Горе и белой этой снежности, а может, и во мне, в моей усталой нежности, о Господи, Твоя разлита благодать…