Железняк смотрел на Юрку и думал, что вот это она и есть — любовь. Любоф. Л-л-л-юбовь. Очень реальная мука, реальная радость и такое вот беспокойство. Боже, как еще сердце выдержало… Может, они и правы, всяческие индусы, — без нее свободнее, без привязанности, но испытаешь ли радость без нее?
Два дня Железняк трепетал над Юркиной постелью — кормил и поил его с ложечки, читал ему, рассказывал всякие байки. Иногда он мотался по отелю, добывал для Юрки игры, книжки и лакомства. И сломя голову несся к себе на шестой.
Однажды в холле издалека увидел Наташу и долго вглядывался, будто не узнавая, — все не мог вспомнить, что он там напридумывал на ее счет: то ли саму девушку придумал, то ли свои переживания по ее поводу. «Как мы иногда придумываем что-то о произведении искусства, накручиваем вокруг имени — ах, Тернер, что я испытал, увидев Тернера, увидев Ива Танги, ах… Что-то и правда там было, кажется, а что-то я накрутил. Впрочем, бедняга Тернер тут ни при чем, просто с годами впечатления слабее. Вот, помнится, лет в пятнадцать услышал впервые дворовую песню про таверну, про то, как «в нашу гавань заходили корабли…». Пел ее дома весь вечер, и все внутри плакало, и добрая, милая мама, единственный человек, который все видит, что там у тебя внутри, что с тобой, погладила по головке, приложила губы ко лбу и сказала: «Ложись в постель, почитай… Завтра не пущу в школу». А Гарри был угрюм и молчалив, он думал (и правильно думал), ему Мери изменила (Боже, сколько еще должно пройти лет, пока твоя первая Мери подставит свою розовую попу встречному-поперечному, но мама, хвала Господу, об этом уже не узнает…)».
…На третий день они вышли с Юркой гулять — вниз по шоссе, в сторону Иткола. Солнце припекало, ручьи журчали вдоль шоссе, и не верилось, что где-то ниже, за Тырны-аузом, — хмурое небо и холода. На автобусной остановке им встретился Сайфудин. Он доверительно склонился к Железняку, сказал:
— Слышал, Омарчик мой в милиции сидит… По этому делу. Дурак-мальчишка, штаны бы ему не купил, да? Поеду Нальчик, троюродный брат там прокурор, другой есть — санаторий работает, свой брат не оставит, верно?
— Нет, не оставит, не должен оставить, — сказал Железняк.
Сайфудин с надеждой посмотрел на белую Гору, и Железняк подумал, что не должен Сайфудинов клан выдать его сына врагам-законникам, как не выдал и когда-то самого Магомета, хотя ой как недовольны были в Мекке новоявленным пророком. Сайфудин вскинул на плечо мешок, поспешил к автобусу. Железняк и Юрка, взявшись за руки, шли по шоссе, день был блистательный, и Железняк думал о том, что не принимать этого знака благоволения, скорбеть и жаловаться в такой день было бы грешно.
«Поистине, в творении небес и земли, смене ночи и дня… В воде, что Аллах низвел с неба, и оживил ею землю после ее смерти, и рассеял на ней всяких животных, и в смене ветров, и в облаке подчиненном, между небом и землей, — знамения людям разумным!»
Пора, пора было принять знамение, пока так кроток и милосерд Аллах, пока он велик и прощающ — который создал семь небес рядами… Он ведь не всегда так прощающ. Это он сказал, что соблазн иноверцев хуже, чем убиение, это он воззвал: «Убивайте их, где встретите».
Но был ведь кроткий Иса, который впервые открылся Железняку в нежную пору юности (вспомнились Пятницкое кладбище у старого дробильного заводика за Крестовским мостом и неожиданный шок отпевания — «Прими, Господи, душу усопшего раба Твоего…», и сладкая тревога весны). Господь был милосерд семижды семь и так дальше, до бесконечности, несравненный Творец этого непревзойденного мира — и небесной тверди, и дерев, и ледяной речки, и белой Горы. Это он даровал Железняку прекрасную, кроткую, как мадонна, матушку (дал и взял, где ты, родная?). И вот теперь — это нежное, лепечущее, лопочущее, издерганное существо. Ниспослал, чтобы ты задохнулся от любви и благодарности на крутом подъеме дороги («Не спеши, Юрчик!»)…