Неделю спустя после событий, описанных в предыдущей главе, в этом подвальчике происходило кое-что занимательное. Хотя случайный зевака, которому взбрело бы в голову встать на колени и сунуть длинный нос между плохо подогнанной рамой и шторкой, не узрел бы ничего для себя интересного. Он увидел бы ровно то, что и ожидал бы увидеть в одном из бесчисленных подвальчиков, лачуг и мансард, разбросанных по славной Саллании, столице Шарми, — а особенно много таких мест в квартале Святой Жоанны, издавна считавшимся самой глухой и жалкой трущобой города, и именно этим заслужившим своё название. Ведь Святая Жоанна в те времена, когда люди ещё почитали святых и верили в бога, считалась заступницей обездоленных и покровительницей несчастных. Какую-то тысячу лет назад это казалось столь вздорной блажью, что Святую Жоанну за её причуды колесовали, четвертовали, а затем сожгли. Должно быть, с тех пор она затаила обиду, и если и покровительствовала обездоленным, то как-то вполсилы, без особого энтузиазма. Иначе с чего бы они были такими несчастными?
Впрочем, обитатели подвальчика на Петушиной улице, дом номер три, такими уж вот прямо несчастными не казались. Было их шесть человек, и это, возможно, чуть-чуть многовато на две кровати и тощий тюфяк, брошенный прямо на голый пол. Впрочем, в данный момент заняты были лишь две кровати. На одной из них лежал молодой человек, очень бледный, очень светловолосый и, судя по тугой повязке у него на боку, всё ещё очень больной. Наш читатель без труда узнал бы в нём Джонатана ле-Брейдиса, ещё неделю назад — звонкоголосого лейтенанта лейб-гвардии, а ныне — слабого, разбитого и отчаявшегося беглеца. Также читатель, без сомнения, узнал бы его университетского товарища Клайва Ортегу, который сидел на краю Джонатановой кровати, что-то рассказывал, бурно жестикулируя, и подкреплял рассказ взрывами хохота либо же адских проклятий, в зависимости от темы беседы. Также, присмотревшись как следует, читатель смог бы узнать молодую женщину, сидевшую на стуле в углу подвальчика со сложенными на коленях руками. Эта женщина была почти так же бледна, как Джонатан, ещё более серьёзна и молчалива, и печать ещё более глубокой тревоги лежала на её гладком высоком лбу. Это была принцесса Женевьев, дочь недавно почившего — отнюдь не с миром, увы, — короля Альфреда, но имени её не знал никто, кроме Джонатана, старательно избегавшего смотреть ей в глаза.
Этих троих мы знаем. Но сказано было про шестерых — кто же ещё трое?
О, компания весьма колоритная.
Во-первых, девушка — юные миловидные девушки всегда притягивают взгляд первыми, потому с неё и начнём. Юркая, гибкая девушка с осиной талией и маленьким острым личиком, с крохотными длинными зубками и непослушными рыжеватыми локонами, то и дело выбивающимися из-под заколок. Девушку звать Иветт, но, исходя из только что данного нами ей описания неудивительно, что близкие, и не очень, друзья предпочитают звать её Лисичкой. На девушке платье, слишком роскошное для этого убогого подвальчика. И лишь присмотревшись как следует, можно заметить, что камни, которыми расшита юбка, — не жемчуг, а дешёвый стеклярус, что цветы на корсаже — не кружево, а бумага, и что подол не помешало бы укоротить, потому что платье это явно с чужого плеча. В тот миг, как мы застаём её, Иветт крутится возле зеркала — большого, в тяжёлой бронзовой оправе, тоже почти роскошного, если не замечать, что верхнюю его часть уродует большая косая трещина. Но трещина не смущает Иветт и не умаляет её красоты; по правде, особо нечего умалять, но Иветт — из той породы ловких и смекалистых женщин, что успевают очаровать мужчину прежде, чем он успеет здраво оценить её привлекательность. Пудра, румяна, тени и накладные ресницы ей в том подспорье. В конечном счёте, качнув юбками перед зеркалом ещё раз, напоследок, она разворачивается к остальным обитателям подвальчика и восклицает:
— Ну как?
— Богиня, богиня! — восхищённо орёт Клайв и, вскакивая, сбивает ладоши в бурной овации. Джонатан слабо пытается улыбнуться, принцесса Женевьев смотрит на свои руки, а тут раздаётся голос ещё одного обитателя комнаты:
— Ногами-то не махай, а то уж и подвязки видать… бесстыжая.
Это брюзжание, тотчас рассеивающее волшебство, доносится со второй кровати, на которой лежит, вытянувшись, угрюмый мужчина лет пятидесяти, с кустистыми бровями и очень волосатыми руками, задранными над головой. На макушке у него заметная плешь, похожая на монашескую тонзуру, поэтому иногда его кличут Монахом, хотя на самом деле зовут его Гиббс, или Дядюшка Гиббс, как именует его одна только Иветт. Вправду ли он ей дядюшка, никто не знает, а расспрашивать — как-то неделикатно. Гиббс лежит на кровати прямо в сапогах, и извиняет его только то, что длинные его ноги торчат вперёд на целый фут и нимало не пачкают простыней, впрочем, не так чтобы очень чистых. Ещё на Гиббсе фуфайка, застёгнутая до самого горла, и шерстяные штаны — что немудрено, ведь в подвальчике нет ни камина, ни печки, только небольшая переносная жаровня, пыхтящая угольками в углу и служащая одновременно и кухонной плитой (когда есть что на ней приготовить), и камином. Хотя тепла от неё немного, поэтому она стоит почти вплотную к кровати Джонатана, так, что ещё чуть-чуть — и загорелись бы простыни.