— С лошади, говоришь… Поди опять нажрался как скотина. Совсем стыд уже потерял, знал же, что в карауле при самой особе стоять, а всё равно. На гауптвахте теперь дрыхнет, небось?
— Так точно, сэр, — доложил Джонатан.
И ему показалось, что в следующий миг лейтенант Шнейль пробормотал себе под нос что-то странное и совсем в данном случае неуместное, нечто вроде: «Вот же счастливец».
Со Шнейлем Джонатан был в одном звании, хотя и младше его лет на пятнадцать, поэтому рискнул уточнить:
— Вы что-то сказали?
— Стул бери и дуй сюда, вот что он сказал, — вмешался лейтенант Уго. — В «двадцать одно» играешь? Хотя чего я спрашиваю, играешь, конечно. Вон там стул возьми, тот, на котором мундиры, ага. Сбрось их на пол, ну их к чёрту, завтра салаги начистят.
— Сэр… — Джонатан ле-Брейдис, никак не ждавший такого поворота событий, на миг утратил лоск юного звонкоголосого офицерчика и посмотрел на лейтенанта Уго большими растерянными глазами. — Я не… прошу простить, но Устав запрещает посторонние занятия на посту.
Он ляпнул это и сразу же пожалел. Вне всяких сомнений, Устав лейтенанты Уго и Шнейль знали не хуже, чем он. Оба не первый год служили при дворе и, похоже, не первый раз стояли — или всё-таки сидели? — в карауле у спальни короля Альфреда. Они знали, что можно делать на посту, и что нельзя, а также — и это было ещё важнее — знали, что делать как бы нельзя, но можно, если очень захочется. Джонатан ле-Брейдис же всего четыре месяца как приехал в столицу из академии, где его учили не только мастерски ездить верхом, попадать в яблоко с шестидесяти шагов, ходить в разведку и возвращаться живым, с готовностью бросаться грудью на штыки во имя монархии вообще и его величества короля Альфреда IV в частности. Также его учили Чтить Устав — вот так, прописными буквами затавровав это правило у Джонатана в мозгу. И Джонатан Чтил Устав без малейшего труда и без тени сомнений, даром что за четыре месяца неоднократно становился свидетелем куда менее трепетного отношения к этому священному писанию королевского гвардейца. Однако же гвардейцы бывали всякие, и те, кого сажали на гауптвахту, были лишь немногим хуже тех, кто сажал, — это Джонатан понял тоже. Он был хоть юным и звонкоголосым, но отнюдь не безмозглым молодым человеком и втайне от всех (а главное, от себя самого) тешил своё тщеславие мыслью, что место в лейб-гвардии заслужил не только именем своего рода, но и личными достоинствами и достижениями. Правда, за четыре месяца непосредственно службы он пока не имел особой возможности эти достоинства продемонстрировать — и потому очень обрадовался, когда сегодня капитан Рор, взбешённый поведением Хольгана, ткнул пальцем в первого подвернувшегося под руку офицера и отправил его заменить пьяницу на посту. Днём у спальни короля стояло двое гвардейцев, ночью караул усиливали до троих часовых. Теперь, оказавшись так близко к королевской особе, как все эти месяцы он и мечтать не мог, Джонатан начинал понимать, что ночное усиление охраны вызвано не столько боязнью злоумышленников, сколько справедливым опасением, что один из караульных, притомившись, всхрапнёт на посту, а может быть, всхрапнут даже двое, и тогда третий по крайней мере сможет их разбудить.
Для Джонатана, зачитывавшегося в академии трудами великих стратегов и идеологов абсолютной монархии, подобное фантастическое разгильдяйство казалось попранием всего самого святого на свете. Однако лейтенант Уго был старше по званию, а Шнейль пользовался благоволением начальника караула. Поэтому Джонатан прикусил язык. Всё, на что он осмелился, — робко напомнить об Уставе, на тот случай, если бравые лейтенанты вдруг, совершенно случайно, забыли о его существовании.
Судя по взглядам, которыми Джонатан был щедро одарен за это упоминание, — не забыли. Однако ожидаемой выволочки он не получил, равно как и лениво-беззлобной сентенции о том, что «ты, сынок, бумажки принимаешь слишком близко к сердцу, а с бумажками так нельзя, на то и бумажки…» Эти сентенции Джонатан выслушивал регулярно, и всегда сжимал зубы, потому что Устав запрещал пререкаться со старшими по званию, даже если эти самые старшие этот самый Устав бессовестно попирали. К слову, одно с другим в голове у Джонатана как-то плохо стыковалось. Надо ли уважать тех, кого велит уважать Устав, если сами они не уважают Устав? Мысль была такой огромной и непростой, что размышлять о ней во время ночных дозоров было весьма удобно, ведь она не давала покоя, и нечаянно задремать, терзаясь ею, Джонатан физически не мог.
Этой мыслью он решил занять себя и сегодня, когда, в ответ на его вежливый отказ, лейтенанты Уго и Шнейль хмыкнули и вернулись к прерванной игре, оставив Джонатана топтаться у порога. В комнате было жарко, здесь была печка, и её топили очень щедро — не дровяная печка, конечно, а люксиевая, поэтому тепла от неё было ещё больше. Неудивительно, что офицеры предпочли снять мундиры, оставшись в одних сорочках и штанах. Джонатан неуверенно переступил с ноги на ногу, но тут же отбросил крамольную мысль последовать их примеру. Устав есть Устав, и он, Джонатан ле-Брейдис, сын Аллана ле-Брейдиса и внук Мортимера ле-Брейдиса, не допустит, чтобы, явившись с нечаянной проверкой, капитан Рор обнаружил его забывшим свой долг и воинскую честь.