Выбрать главу

Нельзя отыскать настоящего подхода к творчеству До­стоевского, не приняв всего этого к строжайшему руковод­ству.

Возвращаясь домой и проходя по Сенной площади мимо Лизаветы, беседовавшей с торговцами, Раскольников услы­шал, что они сговариваются встретиться друг с другом, как узнал он потом, по самому обыкновенному делу о перепро­даже кому-то каких-то вещей.

«— Приходите-тко завтра, в часу семом. И те прибудут, — говорил мещанин.

— Хорошо, приду, — ответила Лизавета».

«Раскольников, — добавляет автор, — проходил тихо, не­заметно, стараясь не проронить ни одного слова».

Это замечание, сделанное как бы мельком, лишний раз показывает, с каким пристальным вниманием, не пропуская ничего, следует читать Достоевского. Он не пишет фило­софских сочинений, как это принято думать до сих пор, но творит особое искусство, редчайшее искусство мысли. Он пронзительно, неправдоподобно умен и одновременно изо­щренно хитер в приемах, приступая к повествованию всегда издалека, раскидывая предварительно сети головокружи­тельной по сложности интриги, подводя к средоточию сво­их замыслов обиняком, намеренно многого не договаривая, довольствуясь часто намеком, оставляя, таким образом, чи­тателю обширное поле для сотворчества, принуждая его не­устанно трудиться, быть крайне бдительным, никогда умст­венно не дремать.

Достоевский имел все права и основания требовать это­го от нас потому, что сам, по верному замечанию Г. В. Ада­мовича, был охвачен умственной духовной бессонницей. Ему не до передышек, он лихорадочно торопится, спешит раз­решить многосложную задачу жизни, заданную человеку Бо­гом, мало отпустившим на то драгоценных дней своему тво­рению и подобию. Достоевский редко говорит о смерти, тем более, что для него и ад и рай и чистилище ежечасно по­дают нам весть о себе через своих посредников, через нас же самих — носителей света и тьмы, греха и святости. В нашей духовной бесконечности отражается для него весь потусторонний мир, вся вселенная, стоит только приглядеть­ся к земному существованию, прислушаться к биению чело­веческого сердца. Достоевским всецело владеет антропоцент­ризм: через человека и самим человеком будет подведен итог всему вселенскому процессу. Вот и тут, своим спешно бро­шенным замечанием, Достоевский вплотную приводит нас к столкновению ангела и демона в душе Раскольникова. Ведь только что видел Раскольников провиденциальный сон о замученной лошади, только что молился Богу избавить его от наваждения, послать ему силы отречься от злого умысла, от преступной мечты, и, тотчас после этого, как тать, про­скальзывает он мимо Лизаветы, хищно подслушивая чужой разговор, узнавая со всей точностью, как ему казалось, ког­да именно ростовщица останется дома одна и можно будет, наконец, не боясь быть застигнутым врасплох, осуществить задуманное преступление...

«Первоначальное изумление его, — продолжает Досто­евский, — мало-помалу сменилось ужасом, как будто мороз прошел по спине его. Он узнал, он вдруг внезапно и совер­шенно неожиданно узнал, что завтра, ровно в семь часов ве­чера, Лизаветы, старухиной сестры и единственной ее сожи­тельницы, дома не будет и что, стало быть, старуха, ровно в семь часов вечера, останется дома одна».

Здесь, в переходе от глубочайшего изумления к ужасу, мистическому ужасу перед воровски подслушанным роко­вым известием, выражается подспудное знание Раскольни­кова о происходящей в его душе борьбе ангельских и демон­ских сил. Это отражение »на поверхности того, что не доходит до рассудка, но безошибочно ведомо внутреннему «я» Рас­кольникова: его глубина знает, ареной борьбы кого и с кем она сейчас была. Но темные замыслы, взращенные в уедине­нии гордыней, успели укрепиться в его сердце, и чёрт уже влечет свою жертву к злодеянию.

«Он вошел к себе, как приговоренный к смертной ка­зни. Ни о чем он не рассуждал и совершенно не мог рас­суждать, но всем существом своим вдруг почувствовал, что нет у него более ни свободы рассудка, ни воли, и что все вдруг решено окончательно».

«Как приговоренный к смертной казни» I Тут опять об­наруживается постоянно воплощавшаяся Достоевским ин­туитивная творческая мысль о том, что все, происходящее в нашей глубине, рассудку недоступной, все, свободно ре­шенное и разрешенное совестью, предопределяет нашу явную судьбу, вплоть до одежды и обуви на нас, вплоть до ложек и плошек.

Не только тот, кто фактически убил, но тот, кто лишь оправдал по совести возможность убить своего ближнего, уже казним метафизически. Эта сущая находка Достоевского стала одним из главнейших двигателей его творчества: ко­рень водяного растения укрепляется в земле под водою, а его листья на водной поверхности — лишь прообраз корне­вых подводно-подземных волевых усилий.