Выбрать главу

Имена, отчества и фамилии в творениях Достоевского почти всегда преисполнены глубочайшего смысла и опреде­ляют не характер, а личность того или иного персонажа. При этом очень важно отметить, что Достоевский собствен­ным именем, данным ему самому при крещении, называет злого и развратного шута Федора Павловича Карамазова, беглого каторжника Федьку и даже переделывает «Федора» в фамилию Фердыщенко, выказывая этим сочувствие нагло­му цинику из «Идиота», отдавая ему предпочтение перед Тоцким, прикрывающим мерзость душевного запустения из­яществом салонных манер и благоприличными о себе рос­сказнями. Но что интимно руководило при этом Достоев­ским? Прежде всего, конечно, прямое и ясное сознание того, что все персонажи его произведений, написанных по возвра­щении из Сибири, являют собою осколки его самого — взор­ванного грехом Адама. Бывший гуманист просветительного толка, преданный в молодости пропагандному атеизму Бе­линского, Достоевский вернулся с каторги пламенным хри­стианином, каковым, впрочем, он, сам того не сознавая, был внутренне всегда.

Достаточно ознакомиться с письмами юного Достоев­ского к брату, весьма не чуждыми напористого хвастовства и призрачных мечтаний о Кларушках и Минушках, чтобы понять, с каким затаенным презрением к самому себе казнил он в лице Тоцкого свои подпольные грезы о салонах и сю­сюкающих аристократах, а в лице Петра Верховенского свою революционность, граничащую с прямой «нечаевщиной», не­далекой от того, что ныне все мы называем большевизмом.

Разбойник Федька, наперекор стараниям Верховенского, революционером не сделался и, несмотря на свои преступ­ления, а, быть может, как раз благодаря им, остался веру­ющим в Бога великим грешником.

Достоевский прибыл на каторгу неверующим или, вер­нее, не осознавшим собственной веры. Сознательно прини­мать страдание во искупление грехов, смиряться и веровать во Всевышнего научили его отверженцы, убийцы. С каторги, из ссылки и солдатчины, Достоевский вернулся в Петербург величайшим художником со Христом и во Христе. Кого же было благодарить ему за чудесное превращение?

Во всяком случае, не Белинского и не «светлую лич­ность» из «Бесов», возросшую среди народа и бежавшую по­том за границу «от царя щипцов и ката», чтобы распро- стрянять оттуда среди русского простонародья в унылосерых шпаргалках ненависть к церкви, семье и государству.

Достоевский до самого гроба сохранил великую любовь и уважение — да, и уважение—к отверженным, «несчастнень­ким», к убийцам и грабителям, вернувшим ему носимый им в душе с ранних лет истинный образ Христа, временно в нем помраченный стараниями белинских. По прибытии на каторгу, еще напитанный модными гуманистическими идеями, писал Достоевский жене декабриста Фонвизина бла­годарственное письмо за присылку Евангелия, называя Хри­ста ни более ни менее, как «симпатичной личностью». Да­лекий же путь предстояло проделать ему от такой невыно­симой пошлости до того, чтобы постичь сущность христиан­ства — огня небесного, сжигающего все человеческое, слиш­ком человеческое.

К самому концу шестидесятых годов Достоевский все ближе и ближе подходил к церкви, пытаясь от всего сердца, измученного сомнениями и маловерием, сделаться вполне цер­ковным. И когда заговорил он в «Бесах» о чудотворной ико­не Божией Матери, поруганной Петром Верховенским, о свя­тыне, чтимой простонародьем и еще не совсем разложивши­мися барами, то каждому стало ясно, с кем заодно и против кого оказался бывший политический ссыльный, каторжанин Федор, давший свое имя варнаку, памятуя слова молитвы перед причастием: «Яко разбойник исповедую Тя». О, толь­ко как разбойник, не больше, ибо из всех грешных самый грешный «есмь аз».

Таким стал, точнее сказать, почти стал Достоевский к началу семидесятых годов. Но в разгаре работы над «Пре­ступлением и наказанием» и по окончании этого романа в 1866 году он только нерешительно приближался к церковной ограде. Церковь не была для него тогда неопровержимым столпом и утвержением истины, к которому всеми своими душевными силами надо стремиться, вопреки сомнениям и маловерию. В «Преступлении и наказании» — разливной огонь христиаства, пожар, пожирающий обветшалые для Достоевского гуманистические надежды. Однако приближе­ния к оформлению христианства, к единственно истинной цер­ковной дисциплине, там нет. И, думается мне, что их До­стоевский никогда полностью достичь не мог. За его моло­дую, но вполне преступную революционность, за нечаевщину, по совести им оправданную, ему навсегда дано было Богом жало в дух: он остался на церковной паперти перед настежь открытой дверью, ведущей в храм, но через заветный порог всем сердцем, всей душой не переступил. Отсюда произо­шло его, не до конца проясненное «неохристианство», спра­ведливо осужденное Константином Леонтьевым. Все же, возгоревшееся в Достоевском как в художнике христианское пламя было безмерно велико и только оно одно согревало творческий очаг этого гения.