В лице Раскольникова автор «Преступления и наказания» пытался победить свой собственный душевный раскол, преодоление которого началось еще на каторге и в ссылке, когда мучительно медленно, через познание мистической сути зла, совершалось в бывшем гуманисте-революционере нарождение нового, духовно-преображенного существа. К христианству Достоевский пришел от обратного — от познания зла к религиозному освящению добра. С этим связана настойчиво проводимая им мысль, нигде не выраженная прямолинейно, но подспудно ощущаемая в его творениях везде: лучше в жизни не видеть добра, чем не видеть зла. К этому положению сводится, например, основная тема «Идиота».
Творчески созревший и прозревший на каторге Достоевский никогда не мог простить себе гуманистической слепоты. Гуманист просветительского толка полагает, что единственная причина мирового зла обретается в социальной несправедливости, в общественном нестроении. Стоит правильно поделить между всеми земные блага, главным образом, материальные, и зло само собою исчезнет. Какая жалкая немощная теплота/ Ее носителей не только Бог изблюет из уст Своих, — от нее уже тошнит любого мало-мальски живого человека.
На каторгу Достоевский прибыл с довольно легковесной идеологией в голове, унаследованной от кружка Белинского и подпольного сообщества Петрашевского. И вот, вдруг, на тюремном опыте, на примере немногих вполне закоренелых преступников, бесповоротно самоутвердившихся вне Бога в гордыне, увидел Достоевский, что есть на свете, выражаясь несколько условно, бескорыстное зло, творимое ради зла, le mal gratuit. Достоевский постиг, что это зло происхождения нездешнего, что его корни уходят в потустороннее, что существует некое вселенское средоточие греха — невидимый некто, вмещающий в себя и олицетворяющий собою абсолют зла. Не будь Достоевский гением, человеком, отмеченным свыше и предназначенным к особой миссии, он, подобно Раскольникову, суеверно ощутил бы присутствие в мире духа глухого и немого и застыл бы на этом, или быть может, по примеру Ставрогина, уверовал бы в существование беса, не веруя в Бога. Но сияющий образ Христа, посетивший Достоевского в детстве, не покидал его никогда, даже в годы его нижайшего падения.
На каторге увидел Достоевский не только отверженных, самоутвердившихся в несокрушимой гордыне, но и других, научивших его смиряться и молиться. Он видел, как эти люди, затверделые во зле, во время великопостного богослужения падали на колени при молитве, произносимой священником, воспринимая сердцем покаянные слова о разбойнике в буквальном, в непосредственном применении к самим себе. Тогда-то вне всякого сомнения встала впервые перед духовным зрением Федора Достоевского фигура Федьки Каторжного. Он понял, как и почему всяк за всех виноват, понял, что существует круговая ответственность за зло, ежесекундно творимое людьми, что он отвечает перед Богом за каждого из этих заклейменных арестантов, что он ничуть не лучше их перед престолом Всевышнего и что он сам, наконец, и есть Федька Каторжный. Отсюда вывод был один, и Достоевский его сделал: «Смирись, гордый человек!».
Через познание реального существования дьявола дошло до Достоевского веяние Божественности Христа, — «симпатичная личность» превращалась в Сына Бога Живого. Перед внутренним зрением будущего автора «Преступления и наказания» земной трехмерный мир разрастался в некое мистическое трехпланное вселенское здание.
В блошиные и вшиные бессонные ночи, лежа на жестких тюремных нарах, впервые увидел Достоевский по-иному, по-новому и себя, и людей, и мир. Тогда-то, через познание подлинного первоистока зла, этот необычайный, небывалый, ни с кем и ни с чем несравнимый каторжанин постиг окончательно то, что гораздо позднее поведали в «Братьях Карамазовых» чёрт — Ивану, а звездное небо — Алеше: «Все, что есть у вас, есть и у нас». Достоевскому открывалась взаимопроницаемость всех областей вселенной: ада, рая и нашей земной жизни; возникал зародыш «Преступления и наказания»; взорванный грехом, раздробленный духовным бунтом Адам приступал к преодолению своего раскола и уже казнил в себе Раскольникова.