Раскольникова она совершенно бессознательно учуяла окончательно назревающее в нем кровавое решение.
Ее безотчетное предчувствие не ошиблось: в тот же день вечером Раскольников убил ростовщицу, проломив ей череп обухом топора и острием прикончил Лизавету, на свою погибель слишком рано вернувшуюся домой, прорубив ей одним ударом верхнюю часть лба поти до темени.
На следующий день, уже в полные сумерки, Раскольников забылся, лежа у себя на диване, когда почудилось ему, что он очнулся от страшного крика. Трудно решить, пробудился ли он совсем или все еще продолжал дремать. Персонажи Достоевского нередко как бы колеблются на грани сна и яви, да и кто всегда с неизменной точностью укажет, где кончается грезное, фантастическое и начинается действительность. Недаром величайший испанский драматург полагал, что жизнь есть сон. Конечно, с медицинской точки зрения одно несомненно: наяву или в дреме, но Раскольников бредил. «Таких неестественных звуков, такого воя, вопля, скрежета, слез, побоев,—говорит Достоевский,—он никогда еще не слыхивал... В ужасе приподнялся он и сел на постели, замирая и мучаясь... И вот, к величайшему изумлению, он вдруг расслышал голос своей хозяйки. Она выла, визжала и причитала, спеша, торопясь, выпуская слова так, что и разобрать нельзя было, о чем-то умоляя — конечно, о том, чтобы ее перестали бить, потому что ее беспощадно били на лестнице. Голос бившего стал до того ужасен от злобы и бешенства, что уже только хрипел... Вдруг Раскольников затрепетал, как лист: он узнал этот голос; это был голос Ильи Петровича (помощника полицейского пристава, с которым еще утром Раскольников встретился и поспорил в участке. — Г. М.). Илья Петрович здесь и бьет хозяйку/ Он бьет ее ногами, колотит ее головою о ступени, это ясно, это слышно по звукам, по воплям, по ударам. Слышно было, как во всех этажах, по всей лестнице, собиралась толпа, слышались голоса, восклицания, стучали, хлопали дверями, сбегались... Но, стало быть, к нему сейчас придут, если так, «потому что . . . верно это из-за того же, из-за вчерашнего . . . Господи/».
Бредовая догадка Раскольникова совершенно действительна. Да, все это кажется ему из-за вчерашнего, и не его квартирную хозяйку истязают, а кричит и воет и бьется его собственная душа, его бессмертная хозяйка, им же самим, по совести оправдавшим пролитие крови, преданная мытарствам. И нет условных психиатрических обозначений бреда и кошмара, но есть, тут же, сейчас осуществленная, неопровержимая, доподлинная реальность мытарств — предвкушение ада, уже раздирающего того, кто добровольно попрал в себе подобие Бога. Но суд Божий, Его вышнее Право, оборачивается для нас здесь, на земле, человеческим судом, а людской неумолимо последовательный юридизм подменяется предварительно полицейской расправой, повторяющей, как эхо, злое своеволие и произвол самого преступника. Грех, помимо и сверх всего, еще и позорно смешон. В карикатурном, комическом таится страшное. По народному поверию, громом и молнией заведует пророк Илья, а имя апостола Петра означает камень. И вот, опозорившему себя низким преступлением Раскольникову представляется в бреду всего-навсего помощник полицейского пристава, в жизни глуповатый и пошловатый — Илья Петрович, в кошмаре грозный, как пророк, и твердый, как апостол. А сам полицейский пристав, с которым утром встретился Раскольников, начальник Ильи Петровича — карикатурного подобия небесного правосудия — именуется у Достоевского, по-евангельски, Никоди- мом Фомичем. Поистине, в том, что так легковесно называем мы бредом и кошмаром, уже приоткрывается, готовый поглотить преступную душу «ад всесмешливый», упоминаемый в церковном богослужении.