7
В творчестве Достоевского не существует рельно никаких перегородок между внешним и внутренним: подспудное порождает в нем наружное, а внешнее, не в переносном, но в буквальном значении этого слова, подтверждает внутреннее. Это потому так для Достоевского, что его мировосприятию, его творчеству органически была присуща мысль великого Оригена: «материя есть уплотненная грехом духовность». Домашняя обстановка, одежда и вещи, принадлежащие человеку, это уплотнившиеся эманации его духовной сущности. Так, каморка Раскольникова и вечерний полный мрак, поглотивший его тотчас после бреда о квартирной хозяйке, якобы избиваемой на лестнице, не что иное, как непосредственное продолжение убийцы, снимок его злоду- ховного состояния. И когда вдруг яркий свет озарил его и вошла Настасья со свечою и тарелкой супа в руках, то вошла она не только в комнату, но и в душу убийцы, вошла как милосердная посредница матери-земли, поруганной преступником. Передавать последовавшую сцену своими словами невозможно, настолько совершенна она у Достоевского. Ее надо сначала воспроизвести и потом уже попытаться, хотя бы частично, наметить ее бездонное значение. Эта сцена неразрывно связана с подзнейшим властным призывом Сони Мармеладовой. Раскольников не выдержал страшного одиночества, отсеченности от всего живого, и пришел к Соне признаться в убийстве. И это кротчайшее, тишайшее существо, греховно пожертвовавшее собой, своим девическим телом ради прокормления голодной семьи, нашла в себе силы и мудрость, — а имя «София» и значит премудрость, — обратиться к убийце, указывая на единственно для него возможный выход из кровавого тупика: «Пойди сейчас же, сию минуту, стань на перекрестке, поклонись, поцелуй сначала землю, которую ты осквернил, а потом поклонись всему свету, на все четыре стороны и скажи всем вслух: «Я убил!» Тогда Бог тебе опять жизнь пошлет».
Но Настасья ничего не может посоветовать, она как некая вполне бессознательная пифия, пожалуй, даже не интуитивно, а всего только инстинктивно, чует убийственную правду о преступнике и, не понимая разумом, в чем же именно заключается истина, лишь нащупывает ее всем телом, всем своим бабьим существом, определяя болезнь, охватившую Раскольникова, с нелепостью своих деревенских познаний в медицине.
«— Небось со вчерашнего не ел», — сказала Настасья, внимательно разглядывая Раскольникова. «— Целый-то день прошлялся, а самого лихоманка бьет.
Настасья... за что били хозяйку?
Она пристально на него посмотрела.
Кто бил хозяйку?
Сейчас... полчаса назад Илья Петрович, надзирателя помощник, на лестнице... За что он так ее избил? и... зачем приходил?
Настасья молча и нахмурившись его рассматривала и долго так смотрела. Ему очень неприятно стало от этого рассматривания, даже страшно.
Настасья, что ж ты молчишь? — робко проговорил он, наконец, слабым голосом.
Это кровь, — отвечала она, наконец, тихо и как будто про себя говоря.
Кровь!., какая кровь?.. — бормотал он, бледнея и отодвигаясь к стене. Настасья продолжала молча смотреть на него.
—- Никто хозяйку не бил, — проговорила она опять строгим и решительным голосом. Он смотрел на нее, едва дыша.
Я сам слышал... я не спал... я сидел, — еще робче проговорил он. — Я долго слушал... Приходил надзирателя помощник... На лестницу все сбежались, из всех квартир...
Никто не приходил. А это кровь в тебе кричит. Это когда ей выходу нет и уж печенками запекаться начнет, тут и начнет мерещиться... Есть-то станешь, что ли?
Он не отвечал. Настасья все стояла над ним, пристально глядела на него и не уходила.
— Пить дай... Настасьюшка.
Она сошла вниз и минуты через две воротилась с водой в белой глиняной кружке; но он уже не помнил, что было дальше. Помнил только, как отхлебнул один глоток холодной воды и пролил из кружки на грудь. Затем наступило беспамятство» .
Истинный смысл всей этой сцены проходит подспудно, как это часто бывает у Достоевского, персонажи которого далеко не всегда отдают себе действительно полный умственный отчет, — как, впрочем, все люди вообще, — в том, что говорят, делают и чувствуют. Их жизнь, подверженная тайным внушениям бесчисленных духов, во многом проходит бессознательно, несмотря на то, что они, в отличие от душевно-телесных фигур реалистических романов, буквально одержимы той или иной идеей. Но ведь эти идеи управляют ими изнутри, большею частью не доходя вполне до их сознания, зарождаясь в неисследимых душевных недрах или, как говорит Достоевский, в глубинах человеческой натуры, которая, «хоть и врет, да живет». Бесспорно, наша натура частенько прет, потому что хитрит, добывая для себя житейские выгоды, инстинктивно прикрываясь от непрошенных посторонних вторжений, но больше всего оттого, что сама себя не понимает и не постигает.