Вообразимо ли, что кто-нибудь из этих подпольных убийц, подчиняясь велению Сони Мармеладовой, иначе — велению своей, на мгновение ожившей совести, опустится, по примеру Раскольникова, на колени на площади при веем честном народе и припадет лицом к матери земле, тяжко им оскорбленной, или от одного отвращения к собственной душевной мерзости, покончит с собой, подобно Свидригайлову и Ставрогину или затерзанный угрызениями совести, зайдя в 'безвыходный тупик, потеряет разум, как Иван Карамазов? Величайшая разница между русскими ницшеанцами до Ницше (соблазном старым у нас как стара сама Русь) и русскими революционными подпольниками (порождением и продолжением в России идей французской революции), заключается прежде всего в том, что все наши ницшеанцы, глубоко самобытные, всегда обладали резко обозначенными собственными лицами, а русская подпольная нечисть лица никакого не имела и лишь распадалась на отдельные маски почти одна от другой не отличимые, прикрывающие собою полнейшее ничтожество. Эта нежить, в виде какой-то зеленоватой трупной плесени, осевшая на теле России, занесена к нам со стороны тлетворным дыханием самого дьявола. Говоря так, я выражаю не мое мнение, никому в данном случае не интересное, а стараюсь возможно вернее отразить мысль Достоевского, неспроста назвавшего в своем романе наших революционных деятелей не одержимыми, но именно бесами. Этим они еще и отличаются от русских ницшеанцев поистине только одержимых.
Создавая Раскольникова, Достоевский неотступно думал о Германе пушкинской «Пиковой Дамы», создавая Ставро- гина, он упорно думал о Лермонтове, с загадочной личностью которого сравнивал своего не менее загадочного героя. Но недопустимо было бы сказать о Лермонтове, типичнейшем, по определению Владимира Соловьева, русском ницшеанце до Ницше, что явный демонизм, ему присущий, исчерпывает его многообразную неповторимую личность. Достоевский знал что делал, когда сравнивал Ставрогина с Лермонтовым, как бы предвосхищая этим одну из самых острых и глубоких догадок Иннокентия Анненского, обычно бросаемых им мимоходом. По мысли Анненского, не столько похож Лермонтов по складу на своего отдаленного ирландского предка Томаса Лермонта — поэта и пророка, сколько на волжского разбойника, восставшего на Бога и людей. Эти восстания нередко кончались для какого-нибудь атамана злодейской шайки самообличением, самобичеванием и просветленной кончиной в монастыре, а часто смертью во грехах не успевшего покаяться душегуба. Так или иначе, но возможность отойти от зла и неожиданно смириться неизменно пребывала в душе исконно русского бунтаря. Замечательнее всего, что некоторые очень важные предположения и догадки Достоевского и Анненского сходятся и ведут к одному. В «Бесах» Петр Верховенский не в силах своим ничтожным рассудком революционного подпольника постичь Ставрогина и потому надеется уговорить его встать во главе русской социальной революции. Надежда наивная, потому что личность Ставрогина глубже и сложнее вообще всего социального и, в особенности, каких бы то ни было социалистических идей, всегда убогих и плоских. Но, ничего не понимая в Ставрогине и уговаривая его возглавить революцию, Петр Верховенский все же не забывает упомянуть о традиционной русской разбойничьей ладье с не менее традиционной «персидской царевной», превращенной им, применительно к обстоятельствам, в Лизу Тушину. Надо признать, что здесь мелкий бес — Верховенский, заманивая Ставрогина, проявил тонкость в понимании известных свойств русской натуры спокон века склонную к разбою и самоуничтожению. Ведь уж если было пытаться чем соблазнить Ставрогина, то именно ладьей и царевной. Разбойное движение Стеньки Разина
вверх по матушке Волге от Астрахани до Симбирска, где наголову разбили, наконец этого чисто русского, преисполненного демонизма, бунтаря полки иноземного строя под командой князя Барятинского. В истинной сущности нашего отечественного бунтарства трудно разобраться потому, что наросла на ней вековая пошлость, поразительно порочный вымысел вплоть до бездарной песни с бездарными словами, которую всё еще тянут на все лады престарелые дяди и тети. Кстати, откуда это неумирающее восхищение перед кровавым злодеем, швырнувшим в воду какую-то девицу, ставшую царевной в воображении русских людей, вообще не очень-то склонных к романтизму? Очевидно надо было как-нибудь приукрасить собственную склонность к растоптанию всех ценностей и к самоистреблению.