То, что Владимир Соловьев так верно назвал русским ницшеанством до Ницше, дано было Руси самим Богом к преодолению с первых же дней ее существования. Это, конечно, постичь не легко. Надо быть Достоевским и Аннен- ским, чтобы изведать все запутанные лабиринты русской души, все ее темные закоулки и тупики и снова выйти на Божий свет, принося с собою добытое мучительным опытом подлинное знание России. Достоевский и Анненский обнаружили гибельное начало, связующее у нас воедино низы с верхами, все сословия и жизненные подразделения —разбойничью ладью с Лермонтовым. Такое гибельное начало есть не что иное, как наше многовековое упорное стремление подменить в душе Богочеловека призрачным соблазном нереального сверхчеловека, духовное сознание безграничным своеволием, способным поработить нас безвозвратно и сбросить в пропасть революционного самопоедания. От такого ужаса лишь бы бежать и везде найдешь спасение — даже в безумии Ивана Карамазова, даже в намыленной петле Ставрогина. Духовное преображение Достоевского, причастного в молодости к бесовщине, поистине стократ чудеснее и человеческому уму непостижимее, чем покаяние Раскольникова, бунт которого, несмотря на «так себе теорийку», еще не порвал с простодушием разбойничьей ладьи. Не верить в возможность покаяния Раскольникова значит не верить в возможность отказа России на веки вечные от этой злосчастной ладьи и тем более не верить в победу и торжество нашего отечества над дьявольским подпольем.
Конечно, теорийка хоть и очень юного, но в достаточной мере злого Роди, отдаляет его от не лишенной первобытности ладьи и грозно приближает к «народолюбцу» Нечаеву и «народовольцу» Желябову, однако не настолько, чтобы по их примеру рухнуло в нем бесследно все духовное. Подвиг Сони Мармеладовой — ангельский свет в ночи, спасает Раскольникова от окончательной гибели.
*
Идя к Свидригайлову, Раскольников думал о том, что так таинственно и с практической точки зрения совершенно непонятно тянет его к этому загадочному существу; «Этот человек, — говорил сам себе Раскольников, — очевидно чрезвычайно развратен, непременно хитер и обманчив, может быть очень зол. Про него ходят какие-то россказни. Правда, он хлопотал за детей Катерины Ивановны; но кто знает для чего, и что это значит? У этого человека вечно какие-то намерения и проекты». Известно, какие скверные, часто ни на чем реальном не основанные слухи распространяют друг о друге люди. Приписывать другому злое и порочное очень легко, но на себе одном сосредоточенный Раскольников не знал и не чувствовал, что Свидригайлов безмерно несчастнее его, окруженного вниманием и заботами матери, сестры, Сони и Разумихина. Пусть любовь близких казалась в тягость идейному убийце. Всё же она наглядно существовала и, хотело того или нет ожесточившееся сердце преступника, вела его к исцелению от одержимости. А Свидригайлова безвозвратно поглотило явное и тайное одиночество, он как бы попал в каменный, наглухо замурованный, мешок.
Кто истинно несчастлив, тот для вечности еще не погиб. Сын погибели, иначе говоря, профессиональный революционер — Петр Верховенский не страдает и обагрив руки в крови, весело болтает, играет в карты и ловко ускользает за границу, готовясь к новым злодеяниям. Разврат, укоренившийся в душе Свидригайлова, привил ему особого рода корысть не денежного, но сладострастного происхождения, наделил его тёмными навыками, избавиться от которых не в силах погрязший в пороках человек. Отсюда лукавые приёмчики Свидригайлова, смахивающие на шантаж, с заманиванием Дуни, как в западную, в квартиру старой сводни Реслих. И подумать только, что поступая так, он все еще лелеял некую бледную, слабую надежду спастись девственной чистотой Дуни от провала в потусторонний, быть может для него на веки веков беспросветный мрак. Слишком широк, — по Достоевскому, русский человек, не мешало бы его и сузить. Свидригайлов хорошо знает это и говорит Дуне: «Русские люди вообще широкие люди, Авдотья Романовна, широкие как их земля, и чрезвычайно склонны к фантастическому, к беспорядочному... А помните, как много мы в этом же роде и на эту же тему переговорили с Вами вдвоем, сидя по вечерам на террасе в саду, каждый раз после ужина. Еще вы меня именно широкостью укоряли. Кто знает, может, в то же самое время и говорили, когда он (т. е. Раскольников) здесь лежал да свое обдумывал» (Курсив мой. — Г. М.).