Выбрать главу

Приведенные выше две цитаты из писем его читателей характерны для всего творчества Г. А. Мейера и в особенно­сти для его книги о Достоевском. Эта книга — особый ана­лиз жизни и всего того, что входит в ее круг, в первую оче­редь, мы сами. Это — анализ с позиций нашей совести, на­шего духа.

«...романы Достоевского никого <и ничего не изображают, а раскрывают тайны человеческого духа и, познавая их, ка­саются миров иных... самая важная, главная, ценная и не­повторимая особенность гения Достоевского — это его спо­собность бесстрашно разворачивать перед нами свиток на­шей совести».

Именно в силу этого вйдения Достоевского книга Мей­ера может расколоть жизнь его читателя на два разных пе­риода, может сообщить духовную силу, привести подлин­ное утешение в самых страшных потерях.

Через Достоевского, «писателя высших реальностей», по­казывает нам Мейер иное, чем мы знаем, устройство мира и нашей человеческой жизни, то реальнейшее из реальных, о котором в течение двух тысяч лет повествует нам Евангелие. А призыв к медленному чтению, который запечатлен в под­заголовке этой книги, не только определяет ее направлен­ность, но против течения нашей эпохи, — суетной, поверх­ностной, торопящейся, неуспевающей — приближает нас к новой человеческой эре неторопливого глубинного проник­новения в жизнь, во все ее измерения и планы, в подстерега­ющую нас вечность.

Н. ТАРАСОВА

Топор Раскольникова

I

Года за три до начала Второй мировой войны собралось в Париже у гостеприимных хозяев в доме довольно боль­шое и разнообразное общество говорящих по-русски фран­цузских дипломатов и профессоров, русских эмигрантских литераторов, мыслителей, богословов, бывших судебных де­ятелей и офицеров. В гостях, когда многие из собравшихся впервые встречаются друг с другом, обычно пьют, едят, иг­рают в карты и серьезных вопросов не затрагивают. Так и на этот раз речь шла о том, о сем, а больше ни о чем. Слу­чайно и вскользь разговор коснулся некоторых особенно­стей русского языка, устарелых оборотов, неупотребитель­ных форм, и кто-то, в пример неблагозвучия и неправиль­ного словообразования, привел двустишие поэта, вообще из­вестного безукоризненной грамотностью, отлично владею­щего стихом:

И Раскольников старуху Зарубает топором.

Все согласились, что «зарубает» звучит во всех отно­шениях нехорошо. Но, помню, меня поразило тогда, почему никто не заметил другой, неизмеримо более важной оплош­ности, допущенной в двустишии. А среди присутствующих находились едва ли не все самые лучшие, весьма известные, всеми признанные знатоки Достоевского, напечатавшие раз­новременно множество статей и книг о его творчестве. Все же, говоря откровенно, удивил меня в тот вечер один только Ремизов, тончайший ценитель художества, справедливо ви­девший в Достоевском не философа и психолога, как это ньгнс по печальному недоразумению принято думать, а, прежде и после всего, величайшего художника, писателя выс­ших реальностей. Впрочем, вполне допустимо, Ремизов про­молчал, подобно мне, не желая углублять поверхностной бе­седы, вызывать бесполезного спора.

Я не знаю, справедлива ли моя догадка, и жалею, что никогда потом не говорил с ним об этом. Но мне тогда же пришло на память известное утверждение Ницше, что край­не редко попадаются на свете люди, владеющие искусством медленного чтения.

Настояший читатель никогда не остается пассивным. Он сотворчествует с художником, зорко следя за развитием темы и фабулы, сопоставляя все детали, не упуская ничего. Осуществлять это чрезвычайно трудно даже при чтении ре­алистического романа, царившего в прошлом веке над ума­ми и сердцами, и первейшим мастером которого надо счи­тать Льва Толстого. Но при изучении романов-трагедий, ро­манов-мистерий Достоевского, в особенности «Преступления и наказания», где буквально каждая подробность, каждый жест, каждый беглый намек преисполнены бездонного зна­чения, малейшая ошибка читателя грозит обрушить им же самим, вслед за автором, возводимое здание.

В реалистическом повествовании читателю не всегда важно точно помнить, кто и от кого сидел направо или на­лево, кто и с кем поменялся местами и по каким именно внутренним причинам такой-то персонаж доводится, скажем, братом или дядей такой-то героине. Писатель реалистический не обязан обосновывать метафизически, почему те или дру­гие события слагаются в его произведении так, а не иначе. От него мы вправе требовать лишь конкретных, житейски бытовых обоснований им изображаемых явлений. Он тво­рит человеческие характеры, но личности человека, в духов­ном христианском смысле этого слова, не ведает. Для него собственное творчество развивается стихийно, почти бес­сознательно, в какой-то мере, безответственно. Он сообра­жает и изображает, думает, оно не мыслит. Творческое соз­нание и, следовательно, полная ответственность служителя искусства возникает там, где начинается художественное мышление, к слову говоря, всячески далекое от каких бы то ни было философских абстракций. По Достоевскому, употребляя его же выражение, мысль, добрая или злая, «на­клевывается, как из яйца цыпленок». И если она рождает­ся от добра, то становится частицей высшего бытия и долж­на быть органичной, как все бытийственное. В отличие от философских мертвенных отвлечений, живая мысль обле­чена в свое особое духовное тело. Художник мышления об­ладает единственно верным искусством мысли и потому его творения одухотворены.