По самому краю эдемчика всхолмливался валик белой пыли, очевидно, когда-то здесь поднималась стена, ограждавшая благолепие от непрошеных гостей вроде недостойного Ильи Ильича. Но теперь стена рухнула, и выцветшая райская краса быстро разрушалась. Оглянувшись назад, Илья Ильич обнаружил, что его босые ноги в нескольких местах проломили полированный плитняк дорожки, выдавив наружу пыль и клубящееся ничто.
Заглаживать следы Илья Ильич не стал. И так понятно, что тут всё в забросе и разваливается само по себе. Выбрал место, где камень казался попрочнее, сел в роденовской позе, обхватив голову руками. Потом засмеялся. Горло, отвыкшее за последние годы от смеха, издавало хриплые, нечеловеческие звуки, внутри всё замерло в ожидании приступа скручивающей боли, но остановиться Илья Ильич не мог. Он хохотал всё громче и отчаянней, хохотал над собственной бездарной смертью, над собой, голым и тощим, сидящим среди развалин кукольного райка с мешком денег на шее. Всего этого было слишком много для мозга, измученного многонедельной пыткой, и в то же время слишком мало, поскольку вокруг не было ничего настоящего, кроме сосновой жёрдочки в руках. Но даже сойти с ума Илья Ильич не надеялся. Если уж ты умер в здравом уме и твёрдой памяти, то безумие будет для тебя непозволительной роскошью.
Хохотал со всхлипом, до слёз, до икоты и судорог в натруженном животе. Потом замолк и замер. Если бы умел, то заплакал бы. Другие старики, бывает, частенько плачут, а он живёт всухую. Даже над заваренным цинковым гробом, в котором привезли Илюшку, не сумел пролить ни слезинки. А говорят, кто плачет, тому легче живётся. А уж умирается и того легче.
Илья Ильич потряс головой, зажмурился, не желая видеть окружающего абсурда, застонал сквозь сжатые зубы. Не спасала давняя привычка к иронии, да и на истерику сил больше не было. Прямо хоть ложись да помирай.
– Иду! Иду!.. – раздался неподалёку призывный клич.
Илья Ильич вскинул голову и увидал, что к нему, вздымая клубы серой дряни, бежит человек.
Он бежал, словно по хорошей дороге, ничуть не проваливаясь, и весь его вид был донельзя старомоден и кинематографичен. Такие наряды Илья Ильич видывал лишь в годы самого сопливого детства, да и то исключительно у престарелых щёголей, достающих по весне из гардероба пронафталиненные наряды нэповской эпохи. И, конечно, на киноэкране тоже приходилось видывать такое. У встречного была соломенная шляпа канотье! Белая пикейная рубашка с выворачивающимися манжетами и сменным воротничком на запонках! У него были штаны со штрипками и полосатая жилетка с кармашком для часов! Серебряная цепочка аксельбантом сбегала к кармашку, и можно было не сомневаться, что часы там тоже серебряные с откидной крышкой, украшенной гравированной надписью. И на ногах, которые так легко ступали по серому, красовались лаковые штиблеты.
– Опоздал! – причитал бегущий. – Как есть опоздал! Что ж он наделал, дуралей!.. Иду, сударь! – Последнее он прокричал в голос, хотя уже был в десяти шагах от Ильи Ильича.
Илья Ильич поднялся навстречу. Ему было неловко, и оттого он особенно остро чувствовал свою наготу. Судя по всему, явился хозяин раешника, в котором Илья Ильич так по-хамски нашкодил. И ведь не скроешь ничего, вон они, следы, заметные, оплывшие, словно отпечатанные на тающем снегу. Как теперь прикажешь оправдываться? Эх, до смерти дожил, а ума не нажил!
– А может, и успел!.. – пробормотал прибывший, останавливаясь и окидывая взглядом обнажённую фигуру Ильи Ильича. Затем он перевёл дыхание и без перерыва выпалил: – Ду ю спик инглиш? Джун хуа шо бу шо? Шпрехен зи дойч?
– Я, – ответил Илья Ильич, – абер зер шлехт.
– Абер шебихь, – поправил франт и добавил, обращаясь к самому себе: – Кажется, договоримся…
– Я вообще-то русский, – сказал Илья Ильич.
– Ба, земеля! – искренне обрадовался франт. – Тогда совсем просто. А то ведь никогда не знаешь, кого сюда занесёт. Каждый на своём языке бормочет, жуть, иной раз ни слова не понять…
– Я тут напортил вам… – виновато произнёс Илья Ильич, указывая на следы разрушения.
– А!.. Фигня всё это… – отмахнулся щёголь.
Он подошёл к стражу, всё ещё охраняющему осыпавшиеся ворота, и пинком обратил его в прах.
– Во, не держится, через полгода и следа не останется. Тут одна отработка осталась.
– А что это такое?
– Отработка-то? А пыль видишь? Это и есть отработка. А как совсем рассыплется, то обратно в нихиль перейдёт.
Илья Ильич молча кивнул, отметив про себя слово «нихиль». Очевидно, так называли сероватое ничто, расстилавшееся кругом. Ничего не скажешь, удачное слово, не иначе, придумал его человек, не чуждый философии и латинскому языку.