Этот неожиданный для меня разговор возник, что называется, на ходу: Воронский вышел из кабинета в шляпе и красивом черно-белом шелковом кашне, явно собираясь куда-то уходить. Считая неудобным задерживать его, я только сказала, что дело не в «перегородках», а в том, «кто с кем» и что идейно отстаивает. Для меня лично этот вопрос — с кем быть и что отстаивать — первостепенно важен.
Слова мои были достаточно решительны, но Воронский все-таки заметил, что я огорчена разговором. Мне помнилось его доброе отношение, внимание к моей работе, его всегда впечатляющие советы. Но эти его высказывания, казалось мне, были в непримиримом противоречии с жизнью.
— Ну ладно, ладно… — уже добродушно проворчал он, смешно надувая бледноватые толстые губы. — Вы молоды, и всем вам хочется «драться»… не стоит об этом спорить, в конце концов!
После рукопожатия он добавил:
— Будет что новенькое — шлите!
Но ничего новенького я уже больше не печатала в «Красной нови» и с Воронским больше не беседовала, хотя на литературных собраниях 20-х и 30-х годов он с неизменным доброжелательством здоровался со мной. Он был старым большевиком, представителем поколения наших духовных отцов, к которому мы, молодежь, относились с огромным уважением. Но тем резче проявлялись его ошибки. Вспомнить только, как он поднимал все написанное Б. Пильняком, объявляя его «сложным» и даже большим писателем. А вспомнить, как Пильняк раскланивался перед всяческими тонкостями капиталистической культуры и быта, как подробно описывал все способы убивать время скучающими леди, джентльменами и плюющими на весь свет нахальными дельцами. Зато голодную и тяжкую жизнь после многих навязанных нам извне бед он показывал как дикую метель, как темь и дичь деревень XVII века. Пильняк не только искаженно-уродливо рисовал революционные перемены и социалистическое строительство, но с той же издевкой поражал читателя «открытием», как «пахнет революция», — и, понятно, было совершенно невозможно перевести пильняковские сравнения на живой и нормальный человеческий язык.
Юрий Николаевич все это отлично помнил, как помнил и всю страсть возмущения в высказываниях множества писателей о ряде пильняковских книг.
— Ты прочтешь в моих воспоминаниях, в чем была главная драма Воронского, — сказал Либединский. — Все его ошибки шли от одной главной: он начисто отрицал пролетарскую литературу. Вот послушай…
И он прочел вслух:
— «Мы же справедливо возражали, что при тогдашнем состоянии советского общества, в котором существовало разделение на классы и шла классовая борьба, не могла не возникнуть пролетарская литература, так же как и литература, отражавшая взгляды других существующих в обществе классов. В особенности это должно было относиться именно к произведениям, выражавшим взгляды пролетариата, класса, в жестокой борьбе утверждающего свою диктатуру, класса, поднявшегося до уровня коммунистической сознательности. Воронский оспаривал неизбежность и закономерность возникновения пролетарской литературы и этим совершал большую политическую ошибку. Каждый новый день литературы подтверждал наличие классовой борьбы в литературе и формирование в ней полярных друг другу классовых течений».
Да, марксистское понимание и анализ у подлинно образованного марксиста должны распространяться на все стороны жизни. Нельзя быть марксистом в политике и объективистом в искусстве, — задумчиво продолжал Юрий Николаевич и вдруг, быстро сменив настроенность речи, насмешливо покачал седой головой: — Конечно, мы часто бывали задирами… от сознания собственной непререкаемой марксистской правоты. Мы считали, что каждый должен идти к высотам марксистско-ленинского познания только так и только тем путем, как мы шли… И вот когда нас, руководителей пролетарской литературы, уже «заносило» в сторону от этого широкого движения всей советской художественной интеллигенции, мы все-таки сумели понять одну опасность, которая угрожала решительно всем отрядам советской литературы.
— Литфронт?
— Конечно, я о нем и говорю. Сейчас, на старости лет, мне даже приятно вспомнить, как и я разоблачал крикливые, левацко-вульгаризаторские «тезисы» Литфронта. Если бы тогда удалось ему подольше пошуметь да покричать, много бы дров он наломал, многих талантливых людей обидел бы, сбил бы с толку. Но… — Юрий Николаевич с той же иронической улыбкой развел руками. — Но дальше мы нужных выводов для себя не сделали… и на этом последнем нашем деле, полезном для всей советской литературы, так и застыли… и, понятно, все больше становились тормозом в развитии всей советской литературы.