Накануне отъезда в Сочи он написал мне:
«Дорогой тов. Анна!
Завтра в 10 часов утра передвигаюсь на юг. Сделаю все, чтобы сколотить силенок для дальнейшего развертывания наступления. Хочу пробыть в Сочи до глубокой осени. Буду держаться, пока хватит пороху».
Под «наступлением» он подразумевал работу над второй книгой романа «Как закалялась сталь». И это были не слова, а действительное обозначение того сложного, трудного, а порой и мучительного процесса, который Николай называл «моя работа».
Мне часто вспоминались его худые желтоватые руки, которые всегда лежали поверх одеяла, нервные, предельно чувствительные, руки слепца. Сказать точнее — кисти рук, потому что двигать он мог только кистями рук. Страшная болезнь суставов — артрит (одна из причин его смерти), очевидно, никем не распознанная, уже овладела его бедным телом.
Однажды (незадолго до отъезда в Сочи) он, по своему обыкновению подшучивая, говорил:
— Плечи и локти будто и не мои совсем — чудное дело!.. Вот только это мне и осталось, вот и все мое хозяйство!
И он с насмешливо-грустной улыбкой приподнял над одеялом кисти рук и пошевелил пальцами.
— Вот и управляйся как хочешь!
Еще раньше он скупо, как всегда о своей болезни, рассказывал мне, как он некоторое время писал при помощи картонного транспаранта.
— Не очень удобно, главное — не видать ничего, но пользоваться этим можно.
В начале августа 1932 года я получила от Николая письмо из Сочи. Оно было написано карандашом при помощи транспаранта. Слишком прямые строчки и неестественно изогнутые буквы заставляли представлять, с каким напряжением физических сил и воли было написано это письмо.
Дорогой тов. Анна!
Я живу с матушкой у самого моря. Весь день во дворе под дубом и пишу, ловя хорошие дни (далее неразборчиво)… голова светлая. Спешу жить, тов. Анна, чтобы не жалеть об утраченных днях, остановленное нелепой болезнью наступление вновь развертывается, пожелай мне победы».
Силу и напряжение этого «наступления» можно почувствовать даже по одной этой строчке: «Спешу жить, чтобы не жалеть об утраченных днях».
Приехав в Сочи, Николай вскоре заболел. С опозданием друзья в Москве узнали, что сносную квартиру в Сочи он получил не сразу и жил в отвратительном помещении, от которого и заболел.
Болезнь казалась ему «нелепой» тратой времени и совершенно нетерпимым препятствием на пути к цели. Его неукротимая воля помогла надорванному организму преодолеть болезнь.
И вот, едва оправившись, он уже испытывает свою выдержку — пишет письмо «собственной рукой». Я представляла себе: вот он лежит в густой тени дуба и, не желая думать об отдыхе, часами напролет диктует своим секретарям-добровольцам. Лоб его в поту, пушистые брови возбужденно поднимаются и опускаются, веки вздрагивают, тонкие пальцы щиплют одеяло. Он часто откашливается, он уже устал говорить, но воображение, изголодавшееся за эти «утраченные дни» болезни, жадно стремится наверстать, наверстать. Лоб его горит, сердце замирает: ему видится поле битвы, земля дрожит от грозного топота лихих коней, и бесстрашные всадники несутся как вихрь, разят врагов трудового народа. Николай Островский видит Москву первых лет мирного строительства, съезд комсомола в Большом театре, встречи с боевыми друзьями.
«Скорее, скорее… Спешу жить…»
В январском номере журнала «Молодая гвардия» за 1933 год начала печататься вторая книга романа «Как закалялась сталь».
По письмам того времени видно, как дорого, каждой каплей крови, всеми нервами своими, он платил за «развертывание наступления».
В Сочи пришлось ему застрять, так как в Москве комнаты у него не было, а из хлопот о ней все ничего не выходило. Первые месяцы он очень остро и болезненно переживал свою оторванность от товарищей. Разделенные с ним двумя тысячами километров, мы иногда забывали, как много значит для него каждое письмо, каждый разговор по творческим вопросам, каждое дружеское слово. Случалось, по занятости, а то и просто по рассеянности пошлешь письмо «простым». Островским пришлось переезжать с квартиры на квартиру, — может быть, еще и поэтому терялись письма.
«…Прочли мне твое спешное письмо… Я потерял счет безобразиям[1]. А ведь потеря твоих и Сони писем для меня не прошла даром; я делал свои выводы, и эти выводы, признаюсь, очень огорчали», — писал он в конце 1933 года.
Не от нервической мнительности делал он «выводы», которые его огорчали, а от высокой требовательности к себе. Эта требовательность и беспокойство не уменьшались в нем, несмотря на то что он хорошо знал и чувствовал, как любят его в журнале «Молодая гвардия».