…Я прошу тебя, обратись к критикам от моего имени с призывом открыть большевистский обстрел первых пяти глав («Рожденные бурей». — А. К.), не боясь суровых слов, лишь бы нам на пользу. Мне можно и нужно говорить все, лишь бы это было правдой… Хочу вернуться к вам в Москву этой осенью. Привет всем «молодогвардейцам», Марку и милой Соне».
В этом письме наш друг сделал одну ошибку: «улыбаться» мне и в голову не приходило! Сила жизни и сила сопротивления в нем так велика, его жизнерадостность всегда до такой степени заражала, что я без тени сомнения поверила в его «минимум». Конечно, так оно и будет. Как это может быть иначе?
В ноябре 1935 года я получила от Николая радостное письмо, в котором он писал:
«…На днях ко мне приедет член Правительства для вручения ордена. Это задержит мой отъезд. Также я должен получить еще разрешение на поездку в Москву, так как я опять прихворнул немного. Когда все выяснится, напишу подробно и точно назначу день. Есть много о чем рассказывать… но жду встречи, в письме всего не опишешь. Горячий привет моим «молодогвардейцам», жму руку Марку. Обнимаю и целую Сонечку… Всего хорошего, мои дорогие!
P. S. Привет от моего колхоза».
Мы были заняты хлопотами по устройству квартиры для него на улице Горького, № 40.
Однажды в сутолоке и спешке редакционного дня меня вызвали по телефону из Сочи. На улице задувала метель. Ветер вьюжно пел в трубке, откуда-то врывалась музыка, посвисты, пощелкивания, целая какофония смутных звуков и голосов.
И вдруг пространство будто сразу сплющилось, растаяло, как воск на солнце. Глуховатый грудной голос Коли Островского зазвучал молодо, чисто и так близко, словно он говорил не из Сочи, а с Арбата:
— Да, да… Еду в Москву!.. Одиннадцатого декабря буду у вас. Как только встретимся, сейчас устроим у меня в вагоне заседание «генерального штаба»… Ты мне все новости расскажешь, и я тебе тоже… Работаю я здорово!..
Помню зимний денек 11 декабря, когда мы небольшой группой поехали в Серпухов встречать Колю Островского. Снег падал хлопьями. Как-то сразу, высокий, горластый, ворвался в пушистый туман паровоз.
Когда поезд остановился, мы побежали к ярко-зеленому служебному вагону. Молодая круглолицая женщина, гремя железным совком, вышла на перрон.
— Скажите — это вагон Николая Островского?
— Здесь, здесь, — сразу заулыбалась она.
В купе, где лежал Коля, было темно и жарко.
Слабый свет из коридора бросал на его лицо синеватые тени. Он похудел, но смеялся так заразительно, так сверкали его белые зубы, так играло сухощавое, тонкое лицо, что я, как всегда, забыла о его болезни.
— Вояка возвращается в строй! — шутил Николай, но в голосе его звучали гордость и торжество.
Он рассказывал о встречах, которые устраивала ему в пути молодежь.
— Знаешь, — сказал он мне, когда мы на некоторое время остались одни, — как мне хотелось… — голос его на миг пресекся, — как мне хотелось видеть лица этих чудесных ребят!.. Я так чувствовал их всех, они были так близки и дороги мне, что мне иногда казалось, будто я и впрямь их вижу… Конечно, думал я в те минуты, нет сейчас на свете парня счастливее меня. Но если бы я видел, я бы мог сильнее передать моей дорогой «комсе», как я люблю ее!
Я попыталась перевести разговор на другое, но брови его упрямо шевельнулись — он что-то хотел договорить.
— Вот пойми иногда психологию врачей, — продолжал он, и терпеливо-ироническая полуулыбка скользнула по его губам. — Можно, оказывается, сделать такую операцию, что человек будет видеть пять-шесть дней, а потом опять ослепнет… Это как будто называется резекция зрачка… Впрочем, не в этом суть. Я, конечно, от такого благодеяния отказался. Люди не понимают, что этим они толкают меня не вперед, а назад. Я сумел побороть в себе все волнения, связанные с моей слепотой, а врачи из человеколюбия готовы подарить мне еще худшие страдания. Увидеть вас всех, милые мои, а потом?.. Нет, я победил тьму, приучил себя жить, презирая это физическое неудобство, так не создавайте мне, пожалуйста, новой нагрузки, товарищи медики!..